Рустам отрицательно покачал головой:
— Есть такая легенда, у нас, в горах… Очень старая легенда, от отца к сыну передают. Давно, очень давно передают. Если сын есть, а если нет — с собой уносят. Сын у меня уже есть, к счастью. Но никому больше нельзя об этом говорить, вы уж извините, мужики. Просто нельзя, и все тут. Если не говорила, значит, сам догадайся, Андрей. Долг на тебе. Служба. Какая — сам знать должен. Это все, что могу сказать. Больше — не могу. Извини меня, пожалуйста…
Корн кивнул, но по его щеке пробежала короткая судорога.
— Да ладно, Рустам. Нельзя так нельзя. Что, я ваших исламских дел не знаю, что ли…
Чеченец отрицательно покачал головой:
— Я не мусульманин, Андрей. Вернее, плохой мусульманин. Иначе не сидел бы с тобой и не пил коньяк. Это… это не ислам, Корн. Это древнее. Как сами горы…
Корн понимающе кивнул:
— Ну, тогда тем более. Вы уж извините, мужики, что под кожу полез. Давайте-ка лучше выпьем, что ли…
Коньяк уже, кстати, не согревал горло, не разливался теплом по телу.
Просто так лился.
Похоже, норма.
— Нда, — неожиданно хмыкнул Художник, со вкусом отправляя в рот вслед за стопочкой очередную дольку лимона, — романтики вы все. Офицеры, блин, журналисты. А я вот рядовым трубил. Из ВГИКа вышибли, на следующий день призвали. На дембель, Господи прости, до младшего сержанта дослужился. Нет, вру. До гвардии младшего сержанта. И до дырки в ноге. Сверху. Почитай, что в заднице. Нет задач невыполнимых, нах. И никаких тебе возвышенных воспоминаний, что самое обидное…
— Десантура? — Корн посмотрел на Сашку если не с уважением, то уж совершенно точно — с одобрением.
— А то! Я ж рассказывал уже. — Художник, морщась, дожевал дольку, выплюнул цедру в пепельницу. — Перед тем, как этого украли. Ну, там, в кафешке…
Ларин поморщился.
— Меня сначала к флоту приписали, но кому ж хочется больше положенного трубить. Соврал, что прыжки есть, напросился. Дурак дураком. Потом, когда в учебке реально в первый раз прыгал — чуть не обосрался. Земля далеко, ветер в харю… Зажмурился — и вниз… Кстати, хорошо… Летишь себе, материшься. Петь хочется…
Сашка прикурил и мечтательно выпустил в потолок тонкую струйку дыма.
— Самое лучшее время жизни. Думать — ни фига не надо. Беги себе, стреляй. Ночью в казарме феньки всякие придумывай, чтоб не скучно было. Меня там сразу Швейком прозвали.
Ларин расхохотался.
— Ну, это-то как раз понятно…
— Ага, понятно. — Художник, было заметно, что-то для себя уже решил, и поэтому просто светился благодушием. — Это, Глеб, тебе сейчас понятно, а тогда даже мне непонятно было. Просто так вышло. Нас когда в учебку привезли, сержант-инструктор посмотрел эдак жалостливо и говорит, типа, ладно, сегодня разрешаю пораньше отбиться, завтра — в шесть подъем. Ну, я и спросил…
Художник сделал театральную паузу, картинно затягиваясь.
Первым не выдержал Рустам:
— Что спросил-то?
Сашка неожиданно смешался:
— А что я тогда понимал в этой хрени? Нормальный мальчик из хорошей семьи, студент ВГИКа, которого привезли в ухоженную Прибалтику… Спросил: «А что, завтра на рыбалку идем?»
Корн с Рустамом грохнули.
Даже Ларин, которому армейский юмор был довольно-таки чужд, немного посмеялся.
— И что?
— Что-что… Три наряда. Я-то пошутить думал… — Сашка усмехнулся. — Не успел с тумбочки слезть — еще три. Сходу…
— А эти-то за что? — Корн уже подхихикивал, в предвкушении.
— Да-а-а… — Сашка неожиданно печально вздохнул. — Ты ж, Андрюх, как бывший офицер, каунасскую учебку себе немного представляешь? «Кто прошел прибалтский ад, тому не страшен Бухенвальд»… Гоняли так, что не то что письмо домой написать, покурить некогда. Весь день — туда-сюда, туда-сюда. А утром злой, невыспавшийся сержант на утренней поверке. Сапоги должны блестеть, подворотнички белеть, стрелки на хэбэшках, как у денди на Пикадилли… Ну, стрелки-то мы быстро научились наводить: расческой по брючине туда-сюда вжик-вжик, и готово. Как из прачечной. А вот с подворотничками — беда. Вечером подошьешься, а тебя — подъем, пробежка. И опять грязный, как из жопы. Ну и приспособились через полчаса после отбоя вставать да и подшиваться. А я ж лентяй. Да и спать хочется. Полчаса после отбоя терпеть — это ж с ума сойти можно. Ну, я и стал по-тихому прямо в койке подшиваться. Сразу после отбоя, на ощупь. Руки-то у меня всегда из того места росли, так что все в порядке, не у всех так при свете получалось. И вот как-то лежу, подшиваюсь. Подшился. А у меня нитка остается. Дли-и-инная… Куда ж, думаю, тебя, родимую, приспособить-то? Просто так выкинуть — рука не поднимается… Гляжу, а рядом товарищ мой спит, Макс Петров. Сладко так спит, сволочь. Даже не ворочается. А к тельнику у него простынка прилипла. Прямо к лямочке наплечной… Ну, думаю, это неспроста… И подшил парня. В смысле, к плечам ему простынку пришил. Прямо к тельняшке. Утром, по команде «подъем», та-а-акой Бэтман со второго яруса летел — вся казарма кипятком ссала… А мне опять — три наряда…
Корн с Рустамом уже даже не смеялись.
Подвывали.
А Сашка тем временем с философским видом опять наполнял рюмочки.