Читаем Комбинации против Хода Истории[сборник повестей] полностью

— Вы бредили о Воздвиженке на Волге. На другом берегу, в Зайцево, — мой дядя Конырев. О чём вы кричали! Как бились! Вас в бездну тянут!

— Спасите, ежели охота пришла.

— Не смейтесь! Я без позволенья на войну ушла! У моего отца в Самаре — москательные лавки, торговля тёплым товаром, хлебная… Были… — перекрестилась двуперстием.

— Раскольница?

— Мы — христиане истинные! У меня чахотка, век мой короток. Но даст Господь — Вседержитель — ещё послужу…

Головная боль, тоска кровоточащая; безысходность. Армия бежит, бежит от красных; разваливается.

— О себе сам позабочусь. Уйдите!

Вдруг показала его кольт, бросилась в тамбур. Вернулась, дрожаще–изнурённая:

— Страшное задумал! Измаялась в крови душенька твоя, мрак, скверна в тебе. Единое светлое пятнышко вижу: стожок на поляне.

Вспыхнул жёлтый фонарь в вагоне ночном. Застилает пелена глаза, сотрясается тело — в падучей будто. Заговорил, заговорил о цветущих лугах вокруг Воздвиженского имения… как мальчишкой взбирался на Царёв Курган, подраненного коршуна выходил. Как скакал, с родным гнездом прощаясь, на игреневом дончаке. В двенадцать лет.

«Я там начался! Мы там все начинались…»

Рванулись из пересохшего рта слова — гной из изболевшейся страшной раны:

— Будь на престоле другой монарх, не случись войны с Германией — прибывали бы млеко и мёд на российской земле, наполняло бы Волгу драгоценное миро, длилось и длилось бы благоденствие по безмятежной России… Царь — верователь египетский, спирит, друг растлителей–колдунов — не удержал страну от войны, а потом и вовсе ввергнул её в трясину. А мы, родовая знать, не только не встали стеной против войны — наоборот, ринулись в неё с бахвальством… но всего ужаснее: погнали на гибель сотни тысяч невинных кормильцев русских! Потому что мы сами были растленны в тщеславии, в заносчивом себялюбии…

Сестра приблизила пронизывающие горестные глаза:

— Почувствовал правду. Вот оно, истинное, в тебе светит! Не стыдись, отворяй душу. Знаю, нудно тебе: укрепились бесы. Не каялся, любил самохвальство, привык к сладкому угождению, к ублажению…

Отвернулся к стенке, сказал как в беспамятстве, что восемь месяцев назад жена–красавица ушла к жёлтому кирасиру князю Туганову, любимцу атамана Анненкова.

— Плачешь по ней?

Смолчал. Поняла — плюнула яростно, застонала.

— Тебя кровь пролитая сжигает! язвы гноятся! А прелесть бесовская всё одно не отпускает… — шёпот прерывистый, кашель. — Или не открылось тебе, что она — блудница мерзкая?

«Я мерзее».

Сжала плечо вздрагивающими руками, прижалась мокрым от слёз лицом:

— Господи, что делаю! Срам какой… грех какой… Господи, прости! Обрати мой грех ему во благо! Не отдай его душу! Спаси, сохрани…

Вскрикивают в бреду, стонут раненые; трясёт вагон, мечутся тени; сестра милосердия молится шёпотом, задыхается, крестится истово, судорожно вскидывается в плаче.

Не скоро затихла.

— Под утро с поезда сойдём, не противься. Поведу. Узришь твою отчую поляну.

— Имя, сестрица?

— Секлетея, брат.

7

В двадцать первом, в голод, появилась в Зайцево у мельника Конырева чахоточная племянница с муженьком полудиким.

— Ты не башкир? — спрашивали севшими от истощения голосами.

— Моя не баскир!

— Должно, вотяк али самоед.

— Ага, моя сама ест. Только давай!

— Э-ка, развеселил! Хитёр выжига. Давай ему! Кликать–то как, леший?

— Орыс. А по–русски — Сидор.

На пристани подобрали с Секлетеей снятого с парохода умирать заморыша: девочку лет приблизительно от пяти до восьми.

Тогда почти всё Зайцево повымерло. А потом пришлые стали оседать. Манили заросшие просторы.

Видать, не в радость Сидору с бабой многолюдье. От Конырева перебрались с приёмышем на Еричий полуостров, вырыли землянку. Сидор стал резать из липы ложки, посуду, переправлялся на лодке в Зайцево точить ножи, топоры. На Еричьем косил сено для мужиков, сезонами подряжался работником к Коныреву.

И не ведали в деревне, что у Сидора есть «приварок» к незавидной каждодневной пище. В тайниках, Секлетее известных, немало ценного сохранилось от отца, убитого красными…

***

В начале зимы двадцать четвёртого года умерла Секлетея. Ночью попросила уложить Рогнеду в баньке, вытянулась на лавке, иссохшая; под голову велела подсунуть мешок со стружками: негоже, чтобы голова умирающей была на пуховой подушке…

— Господь не оставлял тебя, Серёжа… Иду молить, чтобы и впредь не оставил. Умолю, чтоб умягчил твоё сердце, чтоб ты грехи отмаливал, не помышлял о мщении…

— Ложки режу я, Секлетея. Липой доживу.

— Не шути, Серёжа. Не иной кто — я ухожу! Нянька твоя, сестра, матерь.

Глаза сухие, колят.

— От дома твоего — осколки… узенькое оконце, а светит. Отворяй окошко в душу твою! Прими истинную веру! А наши не по тебе тут — в Америку пробирайтесь с дочкой. Денег вдосталь. И должники отцовы живут…

Сжал ладонями её изжелта–серое лицо, коснулся пальцами ямок под скулами.

— Если б не захотел с тобой с поезда сойти, давно б в Америке был. Сквозь вот эти стёклышки на меня, младенца, здешнее солнце светило. Воздвиженская церковь, где крещён, устояла. Святой мой — Сергий Радонежский.

Перейти на страницу:

Похожие книги