«Путешественники гневаются на нашу старую Англию (Old England), что чернь в ней невежливо обходится с иноземцами и вместо бранных слов употребляет название иноземного народа [возможно, намек на то, что „bugger“ — педераст — произведено от „Bulgar“ — болгарский]… В просвещенной Франции [где] иноземцы, занимающиеся Словесностью, пользуются особенным уважением туземцев… появился какой-то Французский стихотворец, который, долго морочив публику передразниванием Байрона и Шиллера (хотя не понимал их в подлиннике), наконец упал в общем мнении, от стихов хватился за Критику…».
И далее «Анекдот» рассказывает, что этот наглец очернил благородного писателя германского происхождения, завершая выпад против Пушкина упоминанием о том, что сей «француз»— ничтожный виршеплет, «у которого сердце холодное и немое существо, как устрица», да вдобавок он еще пьяница, доносчик и нечист на руку за карточным столом[80]
.XXXVI
В произведении, автор которого, как правило, прилагает все старания к тому, чтобы его образы оставались в границах принятого, имеющего рациональное объяснение, не слишком необычного, «déjà dit» <«знакомого»> (хотя русское слово придает привычным ходам мелодическую новизну), строфы XXXVI и XXXVII выделяются как нечто весьма своеобразное. Сами слова могут поначалу обманывать, так как кажутся рутинным повторением формул, с которыми мы успели сжиться, читая «ЕО», — «мечты», «желания», «преданья», — как и хорошо знакомых эпитетов: «тайные», «забвенные» и пр. Однако очень быстро внутренним зрением и слухом мы начинаем распознавать другие цвета и звуки. Элементы вовсе не новы, но их соединение чудесно преобразует смысл.
Перевести строфу непросто. «И что ж?», с которого начинается первая строка, это не «Eh, bien, quoi? Tué» («Ну, что ж? убит») Зарецкого (глава Шестая, XXXV, 4) или риторический прием повествователя в сне Татьяны («…и что ж? медведь за ней», глава Пятая, XII, 14).
Есть какая-то иррациональная суггестивность, что-то гипнотическое и непостижимое в словах «тайные преданья сердечной, темной старины», где две великие романтические темы — образы, рожденные народным воображением, и откровения сердца — сливаются в нечто единое по мере того, как для Онегина, впадающего в усыпленье, наступает одно из тех состояний, когда слегка сдвинуты все смысловые уровни и неясный мираж размывает контуры как бы случайно набегающих мыслей. Особенно замечательны своей загадочностью «угрозы, толки, предсказанья»: какие именно угрозы — недобрые предзнаменования? грозные предвестья судьбы? и что это за толки — просто слухи или, возможно, разгадываемые странные письмена на полях жизни? а предсказанья — те же ли самые по своему характеру, что так чудесно соединили сон Татьяны с ее именинами? «Вздор живой» строки 13 вызывает в памяти те еле различимые голоса, которые, когда начинаешь задремывать, принимаются нашептывать тебе занимательную чепуху; и в заключительной призматической строке чудесным образом оживает единственное письмо Татьяны Онегину. Следующая строфа содержит образы, относящиеся к числу самых оригинальных в романе.