За окнами бродило серое морозное утро. Голубоватые длинные тени лежали на снегу.
Егоров медленно оделся, накинул ватник, захватил топор. Снег взвизгивал под его лыжными ботинками.
«Ведь где-то есть иная жизнь, — думала Катя, — совсем иная жизнь... Там земляника, костры и песни... И лабиринт тропинок, пересеченных корнями сосен... И реки, и люди, ожидающие переправы... Где-то есть серьезные белые книги. Вечно ускользающая музыка Баха... Шорох автомобильных колес... А здесь — лай собак. Пилорама гудит с утра до вечера. А теперь еще и лед в умывальнике...»
Катя подышала на стекло. Егоров ставил чурбан. Некоторое время приглядывался к сучкам. Потом коротко замахивался и резко опускал топор, слегка наклонив его...
По радио звучал «Турецкий марш». Катя представила себе турецкое войско. Как они бредут по глубокому снегу в тяжелых чалмах. Пробираются от АХЧ к инструменталке. Их ятаганы примерзли к ножнам, чалмы обледенели...
«Боже, — подумала Катя, — я теряю рассудок!»
Егоров вернулся с охапкою дров. Обрушил их возле печки. Затем вынул из кармана тюремный месырь с фиксатором, отнятый при шмоне. Стал щепать лучину...
«Раньше я любила зиму, — думала Катя, — а теперь ненавижу. Ненавижу мороз по утрам и темные вечера. Ненавижу лай собак, заборы, колючую проволоку. Ненавижу сапоги, телогрейки... и лед в умывальнике...»
— Молчи, — сказала она, — я ненавижу твою правоту!
— Как это? — не понял Егоров, затем сказал: — Ну, хочешь, привезу из Вожаеля яблок, шампанского, позовем Женьку Борташевича с Ларисой...
— Твой Борташевич стрижет за обедом ногти.
— Тогда Вахтанга Кекелидзе. У него папаша — князь.
— Кекелидзе — пошляк!
— То есть?
— Ты не знаешь.
— Почему не знаю, — сказал капитан, — я знаю. Я знаю, что он к тебе цеплялся. У грузин такой порядок. Парень холостой... Неприятно, конечно... Можно и в рыло заехать...
— Женщине это необходимо.
— Что именно?
— Чтобы за ней ухаживали.
— Родить тебе надо, — сказал капитан...
Хриплый, вибрирующий лай на питомнике усилился. Среди других голосов выделялся один нарастающий тембр.
— Почему меня не раздражали чайки, — сказала Катя, — или дикие утки? Я не могу, не могу, не могу переносить этот лай...
— Это Гарун, — сказал Егоров.
— Ужас...
— Ты еще волков не слышала. Страшное дело...
В печке, разгораясь, шипели дрова. И вот уже запахло мокрым снегом.
— Павел, не сердись.
— Чего сердиться?..
— Привези из Вожаеля яблок.
— Между прочим, лед в умывальнике тает.
Катя подошла сзади, обняла его.
— Ты большой, — сказала она, — как дерево в грозу. Мне за тебя страшно.
— Ладно, — сказал он, — все будет хорошо. Все будет просто замечательно.
— Неужели все будет хорошо?
— Все будет замечательно. Если сами мы будем хорошими...
— А правда, что лед в умывальнике тает?
— Правда, — сказал он, — это нормально. Закон природы...
На питомнике снова залаял Гарун.
— Погоди, — отстранил Катю Егоров, — я сейчас вернусь. Дело минуты...
Катя опустила руки. Вышла на кухню. Приподняла тяжелую крышку умывальника. Там оплывала небольшая глыба льда.
— Действительно — тает, — вслух произнесла Катя.
Она вернулась, присела. Егорова не было.
Катя завела охрипший патефон. Она вспомнила стихи, которые посвятил ей Леня Мак, штангист и непризнанный гений:
...Видно, я тут не совсем кстати...
Патефон давно затих, шепчет...
Лучше вальса подождем, Катя,
Мне его не танцевать легче...
На питомнике раздался выстрел. Хриплый собачий лай перешел на визг и затих.
Через несколько минут вернулся капитан. Прошел мимо окон. Он что-то нес завернутое в брезент.
Катя боялась поднять глаза.
— Ну что, — усмехнулся Егоров, — потише стало?
Катя попыталась спросить:
— Что же?.. Куда же теперь?..
— Это не проблема, — успокоил ее капитан, — вызову шныря с лопатой...
17 мая 1982 года. Принстон