– Ну, спытай судьбу! – и прицелилась в сивую бороденку. Михайла Елизарович попятился. Графин ударился об пол. Поднялся такой крик, что и не разберешь, что и кто вопит. А Дуня с револьвером понужает: – Убирайтесь все! И ты, тварь, тоже! – притопнула на Алевтину Карповну. – Иль я вас сейчас перестреляю! – И, хлопнув филенчатой дверью, скрылась в горенке.
– Ну, спасибочко, спасибочко, – хныкал Михайла Елизарович, натягивая поддевку и не попадая в рукава. – Отпотчевала племянница. Спасибочко, Александра Панкратьевна. Баскенькая у те доченька.
– Чего ждать от прости-господи! – кудахтала Галина Евееевна, наряжаясь в меховой салоп. – Ишь, сволота. Зыряна каторжного вывернула.
Алевтина Карповна не стала ждать, когда Дуня снова выйдет из горенки, умелась из дома.
Александра Панкратьевна с Клавдеюшкой, покинутые всеми, сиротливо хныкали на лавке, не зная, что делать и что сказать непутевой Дуне; погром-то какой учинила!
– Мне так страшно, так страшно, – пускала пузыри Клавдеюшка. – Дуня-то с револьвертом. А вдруг ночью понаведается папаша?..
III
Распахнулась филенчатая дверь, как будто птица раскинула крылья, – и на пороге Дуня, злая, немного пьяная, дерзкая, все с той же лакированной сумочкой, в которой прятала револьвер. Она услышала лепет сестры, потому и глядела на нее с некоторым презрением. Вот уж счастливая горбунья. И женишка успела выбрать – дурак дураком и лоб в угрях; сойдет для Клавдеюшки. Она-то будет жить, а вот Дарьюшки нету, и ей, Дуне, видно, не жить на белом свете!
Что они уставились на нее, отчужденно-далекие, испуганные, маменька и Клавдеюшка? Ох, маменька! Век прожила в кротости и покорности федосеевской веры, во всем послушная супругу, серым дымом стлалась у ног его полюбовницы, выглядывая на мир из подворотни, и так сгасла, ничего не изведав, не познав. Да как же можно так жить? Или папаша сразу притоптал ее, как только ввел в дом?
– Уймись, Дунюшка, уймись, – забормотала мать; она сидела на мягком пуфе у изразцовой печи.
Дуня вышла из рамы дверей, прошла по гостиной, постояла минутку, и, что-то вспомнив, вышла в прихожую, вернулась с маленьким баульчиком, поставила его на кожаный диван возле двери, где когда-то почивал дед Юсков, вынула из сумочки ключик, открыла, достала пачку папирос с зажигалкой, размяла папироску в пальцах, отвинтила колпачок на фитиле зажигалки, крутанула колесико.
Мать и Клавдия наблюдали за каждым ее движением,
– Осподи! Да ты никак куришь?! – таращилась маменька. У Дуни дым из ноздрей, как от головешки, выкинутой из банной каменки.
– Курю, маменька.
– В доме-то у нас не курят, и в роду курящих не было.
– А убивцы были? Я вот помню, как бабушка говорила, что дом наш на приискательской кровушке держится. Дед-то Елизар не брезговал привечать фартовых приискателей, хоть они дымили цигарками. Потчевал их в убежище, которое под домом, а потом фартовые куда-то пропадали, а дед богател. Или неправда?
Мать двигается на пуфе – туда-сюда, а руки ее не находят пристанища. Переглянулась с Клавдеюшкой, и – молчок,
Дуня присела на лавку к столу между пальцами дымится папироса; потыкала вилкой в холодную снедь, спросила, нет ли чего горячего – от Минусинска куска во рту не было. Мать послала Клавдеюшку в кухню, чтоб стряпуха или Гланька принесли чего горячего. Клавдеюшка узнала: есть обедешные щи с грудинкой, а поросенка сейчас прдогреют. Щи так щи – давай щи. Клавдеюшка позвонила в колокольчик, и белесая Гланька принесла в фарфоровой тарелочке щи с куском грудинки – двум не управиться; глазами так и стрижет Дуню восхищенно, с завидкой.
– Как тебя звать? – спросила Дуня.
– Гланька.
– Чья ты?
– Маменькина, Анны Калистратовны, которая в доме стряпухой. Безродные мы, смоленские, с голодной губернии.
– Давно из Смоленска?
– В прошлом году, после пасхи приехали. Не из самого Смоленска, а из деревни Кочерягиной. С нее мы. В той деревне мало кто в живых остался – с голоду померли. Отец мой на войне убит, а других никого не было. Наш деревенский Леон Цирков с бабой собрались в Сибирь и нас с маменькой взяли.
Дуня налила красного вина в хрустальную рюмку – для Гланьки, а себе в стакан – коньяк не стала пить, побаивалась, настороженно прислушиваясь, как будто кого ждала. Да и мать с Клавдеюшкой тоже сидели, как на углях, – ушки на макушке, а в глазах – бездна тревоги.
– Помяни, Гланя, сестру мою Дарьюшку, – пригласила Дуня, подавая рюмку.
Клавдеюшка толкнула Гланьку своими черными зенкамя, и девушка, выпив вино, отпрянула:
– Ой, дух занялся! Извиняйте, побегу я, матушка ругать будет. – И – бегом из гостиной.
А Дуня все сидит, примечает и до нутра прохватывает взглядом то маменьку на пуфе, то Клавдеюшку. Ни ту, ни другую не пригласила выпить на помин души Дарьюшки.
– Ты бы хоть сказала, куда ушла из скита? – бормотнула мать, поджимая блеклые губы в черточку.
Дуня отодвинула тарелку со щами, выпила вина и тогда уже:
– А куда бы я могла уйти без денег, без паспорта? По желтому билету жила.
– Какому такому билету?
– А ну вас! Будто не знаете? С подписью и печатью!