Старушке становилось с каждым днем все хуже, Майда теперь почти не отходила от нее. В амбаре кончились запасы копченого мяса, крупы, муки, единственный мужчина Улуска мало добывал свежей рыбы, и женщины большого дома сидели впроголодь, отдавая все съестное больной и детям.
Утром старушка проснулась раньше уснувшей возле нее Майды.
— Чего это свет всю ночь жжете? — спросила она. — В доме, кажись, еще нет покойника. Может, глядя на наши окна, все родственники тоже жгут свет? Скажи им, я еще не умерла.
Старушка выглядела бодрее, и все женщины облегченно вздохнули. Утром сварили полынный суп из принесенного Гаодагой сазана, и больная впервые за последние дни с удовольствием поела. Потом Дубека усадила возле себя Майду.
— Нэку, слушай меня внимательно, — начала она, тяжело, со свистом дыша. — Люблю я всех своих детей, всех люблю… гляжу я на тебя и думаю, зачем мы с отцом торопились Полокто поженить, надо было сперва Пиапона на тебе женить… Нет, надо было Полокто на Дярикте женить… так лучше было бы… Ты родилась, чтобы женой Пиапона стать, а мы перепутали…
— Я и так счастлива.
— Муж твой, мой старший сын, к старости будет как отец, злой будет… Ладно, живите, как жили… Рожай побольше детей, догони меня, я родила пятнадцать… всеми живыми я довольна… — Старушка закашлялась и кашляла долго, тяжело, а отдышавшись, продолжала: — Агоака тоже ничего… Сыновья меня все кормили, поили и одевали, они свой долг передо мной сполна выплатили. Говорят, дети, даже сыновья, за всю жизнь не могут с матерью расплатиться… Сколько бы они ни кормили мать, но это будет меньше доли молока ее одной груди… кто знает, может, верно говорят… Но мои сыновья не должны мне… только каждому передай, пусть не трогают сестренку, она не виновата. Пусть убивают Поту, но сестренку чтобы не трогали…
— Да ты сама скажешь, что ты? Они же сегодня-завтра вернутся.
— Может, сама скажу… — Старушка разволновалась, опять раскашлялась, в груди ее хрипело и булькало. Чумашку с золой надо было менять.
Когда Майда вернулась со свежей золой, больная лежала, откинув назад голову, острый кадык ребром выпирал дряблую желтую кожу.
— Отдохну… сиди, — прошептала она.
Майда до полудня просидела возле нее, еще несколько раз выходила из дома и закапывала в песке недалеко от дома чумашки.
— Мне плохо… хоть бы одним глазом взглянуть на младшую дочь, — шептала старушка. — Не забудь, скажи, пусть не трогают дочь… я из буни увижу, если тронут… увижу…
К вечеру со стороны захода солнца накатилась гроза. Небо заволокло черной тяжелой тучей, и в фанзе стало как в зимние сумерки; дети испуганно сжались в комочки и спрятались под одеялами, женщины сгрудились возле очага. Одна Майда сидела возле больной. Внезапно молния ослепила ее, и тут же разорвалось небо над фанзой, оглушив всех. У Майды звенело в ушах, будто водой их заложило, и она ничего не могла услышать, что говорила больная, видела только, как шевелились ее обескровленные губы. Когда вернулся слух, она уловила плач детей, всхлипывание перепуганных женщин.
— Убили… убили дочь мою, — прошептала старуха, откинулась назад и вытянулась. Из правого уголка рта тонкой струйкой потекла кровь.
— Сюда, идите сюда, — позвала Майда, приподнимая голову свекрови. — Подушку выше… не плачь, Агоака, иди за мужчинами, позови соседей, кого-нибудь. Дярикта, подай теплой воды. Исоака, подай свежие саори.[40]
Бледные от страха женщины бегом выполняли приказы старшей.
Майда высоко приподняла голову старухи, но она безжизненно опускалась вправо, помутневшие глаза уже ничего не видели. Майда чувствовала, как немеют ее ноги, тошнота подступает к горлу, но она не отпускала голову свекрови, еще надеялась на что-то, ей казалось, что старуха еще взглянет на нее, закашляет и, может, попросит воды. Прибежавший Гаодага опустил веки умершей и попросил серебряную монету. Майда принесла и, когда Гаодага опустил ее в полуоткрытый рот старушки, поняла — нет уже на свете любившей ее свекрови, ушла она навсегда, отмучилась, родная. Майда опустилась на край нар и заплакала.
Гаодага принес четыре юкольные палки и соорудил на краю нар усыпальню, потом он с помощью женщин перетащил покойницу в усыпальню, положил головой к дверям, прикрыл лицо куском белого коленкора, связал бечевкой ступни и, выполнив все эти обряды, устало опустился возле покойницы. Агоака, всхлипывая, подала ему трубку, и он затих, изредка попыхивая дымом. Зашел Холгитон и с ним несколько мужчин. Все закурили.
— Такого грома я не слышал за всю жизнь, — сказал Холгитон. — Он убил ее.
В фанзе зажгли огонь. В этот вечер во всех фанзах родственников покойницы загорелись жирники, которые будут гореть каждую ночь напролет, покамест ее не похоронят. В соседних и дальних стойбищах, если только вовремя узнают остальные родственники, тоже зажгут жирники, и к ним будут приходить сочувствующие им соседи и в разговорах коротать летние ночи. Беда объединяет род. Так велось и ведется издревле.