Безвыходные ситуации бывают разве что на войне. В иной обстановке можно ретироваться, сыскав предписываемый придворным этикетом предлог. Кое-кто именно так и поступал. Поскольку примеры подавались людьми уважаемыми, они невольно отзывались сомнениями – правильна ли лично моя позиция.
А. Александров-Агентов, с год пообщавшись с отцом перестройки, сказал мне: «М. Горбачеву советники и советы не нужны. Я не хочу чувствовать себя лишним и ухожу». В воспоминаниях, увидевших свет после кончины их автора, А. Александров так раскрыл подоплеку своего решения:
«Наблюдая его (М. Горбачева) контакты с людьми, я все больше убеждался, что внешняя открытость и благожелательная приветливость – это скорее привычная маска, за которой нет действительно теплого и доброго отношения к людям. Внутри – всегда холодный расчет. А это малоприятно.
И второе. К сожалению, я убедился, что Горбачеву присущ один очень серьезный для большого руководителя недостаток: оказалось, он совершенно не умеет слушать (вернее, слышать) своего собеседника, а целиком увлечен тем, что говорит
Многим русским это напомнит эпитафию Ф. Тютчева на смерть Николая I:
И современные поэты срамили многих из нас, годами общавшихся с генеральным и, пока гром не грянул, не раскусивших его. При наших встречах выдающийся немецкий драматург Хайнер Мюллер не единожды возвращался к умению М. Горбачева на зрителях плести кружева. «Но стоит присутствующим переключить внимание с него на кого-то другого или на тему, которой М. Горбачев плохо владел, его глаза мгновенно гаснут, с лица сбегает улыбчивость, – говорил Х. Мюллер, – и во всем облике проступает нечто совсем не симпатичное. От меня как режиссера подобное не ускользает».
Политика – театр, и все занятые в спектаклях – актеры. Кто-то играет самозабвенно, другой отбывает повинность. Попадаются солисты, для коих подмостки – место прежде всего не воспроизведения заранее отрепетированных мелодий и текстов, а самовыражения. Таких не смущает, что ансамбль распадается. Пусть страдают те, кто шагает не в ногу.
В данном конкретном случае, однако, меня поныне занимает другая незадача. Чем М. Горбачева влекло двурушничество? Что за миражи виделись ему, когда он скручивал правду в бараний рог? К какому берегу он собирался приставать?
Единственное лекарство, что могло помочь советскому обществу воспрять, звалось, повторю, правдой. Нельзя было при этом чураться никаких, даже самых неординарных вариантов решения угнетавших нас проблем или делать дело в улиточном темпе. Все надлежало подвергнуть сомнению. Наперед заданные табу подобны шорам, исключающим трехмерное видение. Никаких табу, кроме одного: ни теперь, ни после нас ни у кого не должно появиться оснований обвинить перестройщиков в лицемерии и нечестности. Даже неуспех не должен был лишить нас морального права говорить: перестройка хотя бы тем отличается в лучшую сторону от предшествовавших эпох, что изгнала из нашей политики ложь.
Я не упускал повода под тем или иным соусом внушать М. Горбачеву эту элементарную мысль. Не припомню, чтобы в ответ генеральный ощетинивался или, как он умел, предавался балагурству. Полагая себя исключением из правил и принципов, он, скорее всего, относил сказанное мною к другим или же считал, что неправда на его уровне есть некая разновидность «военной хитрости», «тактический маневр», без которых политика вроде бы и не политика. Иначе его возмутили бы назойливо повторявшиеся мною из записки в записку отсылки к искренности, почитавшейся в античном Риме и французскими моралистами за сертификат нравственности разума.
После несчастливого обсуждения на Политбюро темы секретных протоколов к советско-германским договорам 1939 года я попытался взять крепость в обход. Криминалистическая лаборатория Московского уголовного розыска согласилась выполнить экспертизу, чтобы установить, изготовлены ли тексты договора о ненападении (оригинал сохранился) и секретного протокола к нему (тогда он был известен лишь в фотокопии, пришедшей к нам с Запада) на одной или разных пишущих машинках. Заключение гласило: тексты имеют идентичный шрифтовой почерк. Практически исключалось, что копия протокола могла быть продуктом фальсификаторов: технические средства сороковых годов не позволяли так безупречно подделывать документы.