…Увидев Фофанова на трибуне, Наташа сильно напряглась. Она впилась в него глазами. Не глядя на Софрончука, спросила шепотом: «Кто этот человек, выступающий?»
«Секретарь ЦК КПСС товарищ Фофанов, Григорий Ильич», — отвечал Софрончук. Словно судорога пробежала по ее телу. Она порывалась встать, Софрончук удержал ее, взяв за руку. Зашептал: «Что вы, Наташа… нельзя!»
Она отбивалась, говорила тихо, но сердито: «Пусти меня, пусти!»
Софрончук не пускал, держал крепко.
Но потом что-то еще случилось. Фофанов и Наталья смотрели теперь в упор друг на друга, их взгляды встретились, и Софрончуку показалось, что нечто вроде молнии сверкнуло, соединив двух людей. Хотя этого, конечно, на самом деле быть не могло. Воображение разыгралось не вовремя.
Наташа издала какой-то странный, никогда им не слышанный звук. Он обернулся и не поверил своим глазам. Она поседела. Мгновенно. Еще секунду назад у нее были иссиня-черные волосы, гладкого вороного крыла. А вот уже на голове у нее — серебряная, филигранная корона. Это было очень красиво — но жутко: таких волос у людей не бывает.
Наташа обмякла в кресле, поволока затянула глаза. «Скорую» надо вызывать!» — паниковал Софрончук. Но, присмотревшись, он обнаружил, что она в сознании, только как будто утратила самостоятельность, лишилась воли. Делала все, что ей говорили. Как только Фофанов, качаясь, сошел с трибуны и пошел прочь со сцены, к Софрончуку подскочил знакомый офицер из «девятки», прошептал: «Объект — в Зал отдыха!»
Она покорно шла, куда вели, но, кажется, не понимала, где находится. И кто с ней рядом. Софрончук шептал ей в ухо какие-то бессмысленно ласковые слова утешения, поддерживал ее под руку.
Прошли через все рубежи под внимательные взгляды офицеров охраны. Видимо, все они были предупреждены, и никаких вопросов ни у кого не возникло — почему эта странная седая женщина должна быть пропущена в святая святых.
Подходя, они услышали, как Фофанов сказал:
— У меня пистолет есть. Могу застрелиться.
А потом он обернулся и застыл, глядя на Наталью, на то, как она приближается. Оба молчали, но не отрывали друг от друга глаз.
Наконец Фофанов заговорил. Сказал шепотом: «Что, что это с тобой?» «Со мной? Что со мной? Со мной — что?» — забормотала в ответ Наташа. Она словно память потеряла. Но дело обстояло ровным счетом наоборот. Она все вспомнила. Все абсолютно. До деталей. Как будто это случилось вчера. Было очень больно, словно ей в грудь вбили огромный клин, который разрывал ее изнутри.
Вспоминала она в обратном порядке. Сначала вспомнила последнюю фразу, которую услышала от Фофанова девятнадцать лет назад. Перед тем, как потеряла сознание и потом пришла в себя в больнице, не помня ничего.
Фраза эта была такая.
«Наташенька, я знаю, тебе плохо. Но ты даже не представляешь, как мне самому больно. Это, возможно, самый трагический момент моей жизни. Но сделать ничего нельзя. Нельзя идти против неодолимой силы. У меня язык не поворачивается сказать это. Но нам придется расстаться».
…свернулась котенком на диване. Вспомнила, что он очень любил эту ее позу. Скользнул по ней ласкающим взглядом, в нем было столько нежности. Горячей и страстной нежности. Несколько секунд она утопала в ней, расплавлялась, нежилась.
Сидела расплавленная, размягченная, упоенная. Купалась в его любви.
Какое высшее, какое совершенное счастье…
«У меня очень плохие новости», — сказал он, отвернувшись.
Она не поверила. Сидела, жмурилась, как кошечка на солнце, и думала: ах, что за чепуха, в самом-то деле! Да что такого может быть плохого — когда такое счастье? Бытовые какие-нибудь проблемы? Рабочие неприятности, интриги? О, видит бог, какие это все мелочи пузатые, суета сует, ерунда-ерундистика… Какое это все может иметь значение для двух таких счастливых людей? Когда такое счастье бесконечное?
И вдруг как молния ее ударила — боже, прости! Как она могла… конечно, есть, есть страшная опасность, подстерегающая за углом! Болезнь! Он, может быть, болен! Может быть, у него рак? Да, да, он же проходил недавно диспансеризацию, у него брали анализы… И вот теперь выяснилось… Точно, вчера он должен был идти к терапевту… Боже мой, вот в чем дело!
Как страшно! Точно холод смертельный обжигает внутри. Сжимает горло. Не заметила, как слезы навернулись на глаза… Но можно бороться. Бывают случаи — пусть редкие — излечения. Полного или почти полного. Много лет счастья еще!
Вдруг, сама не поняла, как оказалась перед ним стоящей на коленях, обнимающей его ноги.
— Скажи… скажи… это… врач? Да? Ты ходил к терапевту? Что он тебе сказал?
Фофанов отстранил ее. Посмотрел странно, как на ненормальную. Сказал холодно:
— С чего ты взяла? Я к терапевту не пошел. Времени нет. Позвонил, сказал, если ничего срочного, то давайте отложим. Мне нужно сдавать кусок для отчетного доклада вот-вот. Хотели, видите ли, обсудить со мной результаты анализов и диспансеризации. Я тоже испугался поначалу, думал: может, нашли что-нибудь? А оказалось, нет, ничего страшного, угрожающего… Ну, сдвиг электрической оси влево на ЭКГ — так это у каждого интеллигента. Кислотность слегка повышенная, но до гастрита еще далеко. У них, понимаешь, рекомендации для меня есть — здоровое питание, зарядка по утрам… и прочее… я не хуже их это все знаю. Курить брошу вот-вот. Может быть, даже на днях.
Она даже и не заметила, что он стал вдруг холоден с ней. Она только смысл слов восприняла. Такая радость, такое облегчение! Никакого рака, никаких болезней серьезных! У них впереди долгая-долгая и очень счастливая жизнь вместе. Дети, внуки. Какая сладкая мысль — родить от него ребенка! Она хотела рассказать ему, что в детстве больше всего на свете мечтала иметь сестру. В крайнем случае — брата. Но у папы с мамой не получилось… кажется, страсти были какие-то, трагедии, выкидыши или мертворожденные младенцы, от нее тщательно все скрывали. Но он, Гриша, еще молодой совсем, подумаешь, сорок пять! У них все впереди! И ура! — до гастрита далеко!
Она начала было рассказывать про то, что сказали ее бывшие преподаватели о ее цикле «Затмение», как Чугунов поразился, сколь многого она добилась с объемами, но Фофанов перебил.
Сказал:
— Наташа, это очень интересно. Я рад за тебя. Серьезно, очень рад. Но сейчас я должен тебе объяснить… потому что действительно есть плохие новости.
И она разглядела, как он печален.
«Ах, он всегда был слишком впечатлителен. Не посмотрит в его сторону шеф-покровитель, он уже из этого делает невероятные выводы…»
Ну, ничего, она поможет ему справляться с такими вещами. И может быть, он научится понимать, что они на самом деле не имеют такого уж значения. По сравнению — как они там говорят, большевики эти? По сравнению с мировой революцией. Англичане говорят: на фоне вещей более крупного масштаба…
Она в детстве говорила: ендунда. Отличное слово, она его и до сих пор в шутку употребляет.
— Понимаешь, меня вчера вызвал секретарь ЦК по кадрам… Мамрыкин… Помнишь, я беспокоился, говорил тебе, зачем я ему? Все оказалось хуже, чем я опасался.
Господи! Хуже! Да ерунда! Суета. Что-нибудь, что через год и не вспомнится…
— Ну и что же тебе сказал ваш этот Пупрыкин?
— Мамрыкин… Он сказал, что моей работой все очень довольны. Что меня, вполне возможно, ждет серьезное повышение…
— Ну вот, видишь… что же плохого в такой новости?
— Погоди… Во-первых, я не очень понимаю, о каком повышении может идти речь… Вон Степанкина повысили недавно, сделали зав сектором. Так кому это нужно: у консультанта жизнь повольготнее. А Степанкину теперь за других отвечать придется. И отдуваться, если что, тоже. А разница в зарплате — минимальная. Я бы не хотел такого повышения.
— Ах, Гриша, ну какая разница, а? Ну, так тебя назовут или эдак… Все равно будешь заниматься сочинением и редактированием текстов для твоих малограмотных начальников… Ничего это принципиально не поменяет в твоей жизни…
— Не знаю… но дело не в этом. Потому что, сказавши «А», Мамрыкин потом сказал и «Б». Похваливши, стал пугать. Перспективы отличные, но вот проблемы с вашей личной жизнью, говорит. А у ответственного сотрудника ЦК КПСС проблем таких не бывает. Или же он не сотрудник.
— Ух, ты… зачем они в это лезут…
— Я тоже был поражен… Это все КГБ собирушки собирает.
— Как же так? Ты же говорил, им запрещено компромат на партийных работников искать…
— Да, но для этого есть спецотдел. Которого официально нет… Ну, или донос кто-то настрочил. Напрямую — в ЦК. Кто-то из твоих друзей или из моих.
— Гадость какая… Но ты сказал ему, что мы все разрешим в самое ближайшее время, и тогда никто в тебя камня больше не бросит.
— Ну, разумеется! Я ему сказал честно, что с женой давно уже фактически не живу. Что она уже согласилась на развод. Что ты станешь моей законной супругой, а я — образцом верного советского мужа и главы семейства, ячейки общества. Что скандала не будет никакого, поскольку Оленька деликатна и интеллигентна, и мы с ней договорились остаться друзьями.
— И что же он? Неужели его это не устроило?
— Он сказал: во-первых, любой развод для ответственного сотрудника — это уже ЧП. Но допустим, ладно, в последнее время порядки у нас стали в этом смысле либеральнее, терпимее чуть-чуть. Как работника мы вас ценим… может быть, и простили бы вас, так и быть, хотя с повышением пришлось бы подождать несколько лет.
— Ну и бог с ним, с этим повышением! Ты же сам говоришь, тебе оно особо не нужно…
— Но это, говорит Мамрыкин, при условии, что никакого скандала не будет. Что все тихо, спокойно, пристойно и так далее. И никаких жалоб. Я говорю: так я вам именно это и обещаю. Не будет скандала никакого.
— А он?
— Он посмотрел на меня так задумчиво и говорит: есть скандал, Григорий Ильич, к сожалению, уже есть. И еще более того, будет, если вы женитесь на гражданке Шониной. Я говорю: не понимаю, о чем вы. А он: речь о социальном происхождении вашей избранницы. Ее отец — служитель культа, причем довольно известный. И известный, в том числе, и своей строптивостью, идеологической дерзостью. В Совете по делам религий он, прямо скажем, не на хорошем счету.
— Ну, да. Управление по делам религии — это же КГБ, все это знают. А мой отец отказывается сотрудничать. Вот они и злятся… Но какие же… какие же…
— Да, а потом мне Мамрыкин и говорит: но дело даже не в том, на каком он счету. В ЦК, тем более в идеологическом отделе, никак не может работать зять попа. Это же скандал похуже, чем если бы вас обвинили в половой распущенности. Если до Суслова дойдет, он нас всех тут разгонит. В прежние времена, совсем недавние, между прочим, мы бы с вами уже расстались без всяких объяснений и душеспасительных разговоров. Но теперь мы обсудили ситуацию с вашим шефом — решили дать вам шанс. Но категорическое условие — немедленное возвращение в семью. Немедленное. В 24 часа. Иначе мы вас прикрывать не будем.
— И что, что ты ответил?
— Я спросил, что они сделают, если я откажусь. Мамрыкин сказал, что через 24 часа они передают все материалы — то есть донос и прочее — в КПК, Комитет партийного контроля. А после этого меня даже сам Брежнев не спасет. Вылечу из ЦК — это минимум миниморум. А скорее всего — и из партии вон, за аморалку и обман Центрального Комитета… А это уже волчий билет. В Академию с ним назад не возьмут. В школу преподавать обществоведение — это в самом лучшем случае. И то, наверно, не в Москве. Я же тебе говорил, при поступлении в аппарат ЦК подписываешь бумагу с ба-альшущим списком обязательств, насчет морали, насчет авторитета партии и так далее. Можно дело так повернуть, что получится: я там не один пункт нарушил.
Теперь Наташа заплакала. Ей было ужасно жалко Фофанова, такая карьера загублена, а он ею так гордился! Но это не смертельно. Ну, уедут в Рязань, там тоже жить можно. Будет детей обучать марксистской своей премудрости. Писать начнет потихоньку, книжки публиковать, он же об этом давно мечтает, а текучка не дает. Может, это даже и к лучшему, кто знает. Через несколько лет поменяется партийная верхушка. Батюшка, дай бог ему здоровья, глядишь, на пенсию выйдет, КГБ интерес к нему потеряет. Грехи Фофанова забудутся. Не на ЦРУ же шпионил, в конце-то концов. Перемелется, мука будет!
Но жалко его, переживает же. Потом сам смеяться над собой будет, а сейчас ему кажется: греческая трагедия.
Наташа встала. Обняла его, стала гладить по лицу.
— Бедненький мой, несчастный, вот как влип из-за безумной любви. Большевики такого не понимают. Куда им. Ханжам несчастным. Воблам. Роботам бесчувственным.
Фофанов откликался на ласку, прижался губами к лицу,… приговаривая:
— Милая моя, самая милая на свете, самая прекрасная…
Наташа решила разрядить обстановку. Отодвинулась от него с шуточно-серьезным выражением на лице. Сказала низким голосом:
— Ну что же, придется, наверно, тебе меня тогда бросить. В 24 часа.
И засмеялась — такой абсурдной показалась эта мысль. Здорово она пошутила! А смешно вот почему. Если бы это был кто-то другой, человек менее тонкий, не на Чехове и Томасе Манне воспитанный, не умеющий, как Фофанов, подняться над дурацкими условностями, над мещанским ханжеством, не столь иронично взирающий на наш странный мир и странные человеческие делишки… И, главное, если бы он не любил ее, Наташу, так страстно, так самозабвенно. Если бы они не умели бы сливаться в единое целое — совершенно во всех смыслах. Если бы они не чувствовали так тонко и точно каждое движение души друг друга, каждый помысел, и даже тень помысла, каждое ощущение и предощущение…
Если бы этого всего не было и был бы Фофанов обыкновенный человек, то он вполне мог бы сказать: знаешь что, подруга? Нам с тобой исключительно хорошо. И возможно, нам обоим никогда не найти друг другу адекватную замену. Но все равно. Жизнь же состоит не из одной только любви. Ведь ты и сама проклянешь все на свете в качестве супруги жалкого учителишки в глухой провинции, лишенного всяких перспектив, обреченного на нищенское существование и тебя на него обрекающего. А ведь сколько у тебя блестящих поклонников. Вон актеры всемирно известные руку и сердце предлагали. И свои братья-художники, в том числе вполне состоявшиеся, десятки тысяч в год за свои картины получающие. Миллион у тебя вариантов, и таких, и сяких. Обещающих и обеспеченную жизнь, и возможность развития собственной карьеры. И загранпоездок. И славы, и денег. Выбор огромный! Да ты сама меня возненавидишь через несколько лет. А я, поняв это, или сопьюсь, или удавлюсь.
Вот что сказал бы обыкновенный человек, не способный понять, что не волнуют Наталью все эти блистательные варианты. Что ей просто совершенно даже наплевать на них. Что любовь ее — это восходящий поток, который вынесет и спасет их обоих. Что ей даже смешны были бы такие разговоры. Тонкий Фофанов никогда ей такой глупости не скажет. Он же умница, он почти гений, и он самый милый на свете человек!