Пока Лилиан читала свои стихи, стояла такая тишина, словно враждующие между собой партии эстетов и работяг смогли наконец доказать друг другу свою правоту. Ее «Балтийские богатеи» явились для всех вестью — и мелодия ее последнего стихотворения все еще висела в воздухе, насыщая его незнакомыми, вызывающими тревогу запахами.
Кого она звала за собой? Куда манила? Кто мог следовать за ней?
Многие сидели, нахмурившись, опустив голову и явно не желая никаких дискуссий. Им было все ясно, они не желали губить свою перспективную, многообещающую жизнь. Губить размышлениями о совершенно потусторонних, не имеющих никакого отношения к действительности вещах. Кое-кто встал и пошел в раздевалку.
Другим же, напротив, не терпелось выступить. Женя Лютый тянул вверх руку, его бледное лицо покрылось пятнами румянца.
— Это не стихи, — кричал он с места, — это не поэзия!
Поднялся такой шум, что Лилиан, полуприкрыв глаза, мысленно искала потайную дверь, чтобы улизнуть от всех этих людей, жадно рвущих на куски ее стихотворения.
Михаил Кривошеев, с отвислыми, бледно-желтыми усами, развязавшимся под несвежим воротничком шелковым платком, в «комиссарской» кожаной куртке, с удовлетворением смотрел со своего председательского места на молодую, беснующуюся поэтическую поросль — смотрел и ухмылялся. Он и сам когда-то был таким. Горячим, неопытным и самое главное — глупым. Если ты не член Великой Партии, если твой дядя не министр или, на худой конец, не директор какой-нибудь столовой, то тебе в Большой Поэзии — с большой буквы! — делать нечего, твои книги никогда не будут издаваться. Разумеется, ты можешь писать для себя, так сказать, «в стол» — сколько угодно, на радость вездесущим кэгэбэшникам. Но печататься — это совсем другое дело. И таким, как Лилиан Лехт, на это вообще не стоит рассчитывать. Если только… да, если она вовремя не обзаведется влиятельным… э-э-э-э… покровителем, таким примеру, как он, Михаил Кривошеев! Это для нее единственная возможность напечататься. Но она, судя по всему, еще очень глупа. И к тому же горда, а это уж совсем никуда не годится. Она настолько горда, что даже не удосужилась поинтересоваться, кто рекомендовал ее стихи в газету «Факел». А ведь это сделал он, Михаил Кривошеев! И слишком долго он ждать не намерен. Литобъединение посещает много красивых девушек.
Прокашлявшись и поправив узел шелкового платка, Кривошеев начал:
— Я внимательно слушал все выступления, но роль судьи на себя не беру. Я ведь только подвожу итог, выявляю мнение большинства. Думаю, это самый демократичный подход. Сам я могу ошибиться, в коллективном же мнении вероятность ошибки меньше…
Вот так, хладнокровно, интеллигентно, безжалостно раздавить веру Лилиан в собственные способности. Пусть знает, что ее место — среди посредственностей, среди «таких, как все». Пусть зарубит себе как следует на своем полурусском конопатом носу, что все эти ее еретики, доминиканские тверди, цветущие на песке верески и прочая балтийская дребедень никому — ну совершенно никому! — здесь не нужна. И пусть она устрашится своего одиночества, пусть замерзнет в своей гордыне. И когда она приползет наконец на брюхе, как побитая собака, в теплое, хотя и вонючее, стадо, тогда он, Михаил Кривошеев, возможно, бросит ей какую-нибудь вываренную, обглоданную, обсосанную косточку!
Вот тогда, Лилианчик, ты и станешь советским поэтом!
— Предлагаю сделать антракт, — сказал Кривошеев, почувствовав вдруг какую-то смертельную скуку. Первым встав из-за стола, он торопливо скрылся в боковой комнатке и щелкнул замком.
Присев на широкий подоконник, Лилиан безучастно смотрела на улицу. Пустой, безжизненный город, наполненный тишиной. И эта тишина тоже была безжизненной, она не предвещала ничего хорошего. В этой тишине таилось что-то злое. Но не взрыв, не шторм, не революция — нет! В ней таился более полувека зреющий гнойный нарыв. Зловонный гнойник тотальной лжи, злодейства, преступлений. И прорваться он должен был столь же тихо, как и зрел: настанет день, и трупная, серо-желтая жижа медленно поползет по этим улицам, по стенам этих зданий, меняя красные флаги на какие-то иные, забираясь в души людей, давно уже отравленные незримыми болезнетворными испарениями…
Ждать, когда это произойдет? Или…
Нет, она не может ждать, жизнь слишком коротка. Она не должна терять ни одного дня, ни одного мгновенья. Построить в своей душе дом! Обитель поэта.
Кто-то тронул Лилиан за локоть. Бочаров. Он слабо улыбался ей, он сочувствовал ей в ее неуспехе. Конечно, он пытался в ходе обсуждения как-то защитить Лилиан, вернее, оправдать… Оправдать? Оправдать в том, что она хотела быть собой и никем иным? Да, ведь с точки зрения «таких, как все» это была непозволительная роскошь! Это было вызывающе! Случилось самое худшее из всего, что могло произойти: Лилиан отторгли от теплого стада. Теперь она была одиночкой. Бездомной. И Бочаров ничем не мог ей помочь.