Честно признаться, мне было не до терминов, я готов был висеть хоть на люстре, лишь бы Макс выздоровел. Затем Макаров попросил запомнить, по какому знаку мы должны плавно перестроиться в треугольник, внутри которого окажутся Макс и сам Макаров. И, лишь убедившись в том, что все поняли последовательность и смысл действий, Леонид Иванович, отметив, что времени прошло уже много, сейчас семнадцать часов, и Макс без помощи и защиты больше не продержится, заговорил о коварстве и низости вампиров, о том, сколько несчастий они могут принести, если им не противостоять; об обескровленных детях с ранками на шее от вампирских острых клыков; о разлученных навеки возлюбленных; о материнском горе…
Чем дольше он говорил, тем сильнее закипала во мне ненависть к Татьяне Львовне, к увиденной когда-то красной машине, к желтому особняку из сна, ко всему этому омерзительному сброду за круглым столом. Судя по лицам Любы и Эдварда, с ними происходило нечто подобное. Вскоре я уже не различал ни лиц, ни мебели — в сознании звучал лишь голос Макарова, и мне казалось, что я его не слышу, а вижу: этот все утончающийся золотой луч, состоящий из миллиардов микроскопических круглых вертких золотинок; луч этот не стоял на месте; удивительно, но я видел не только его все убыстряющееся движение по квадрату, от скорости превращающееся в движение по кругу, но видел и движение золотинок внутри фантастически быстро скользящей прочной, уверенной нити.
Наверное, это длилось долго, и мы в каком-то гипнотическом состоянии уже перестроились, потому что появились очертания треугольника, пространство внутри него стало заполняться ровным желтым светом, который с каждой секундой становился все более вязким и тяжелым; потом он стал обретать какую-то упругость, пульсировать, пытаясь выйти за пределы границ; цвет на всех трех углах потяжелел…
— …И воткнутых шпаг, и осинового кола боитесь вы меньше, чем этого света, этой любви, которой у вас нет, и этой ненависти, которая больше вас самих, — где-то вдали и одновременно во мне и вокруг меня звучал заклинающий, убеждающий, требующий голос Макарова, — так тьма боится света и гибнет в нем; так нечисть коченеет при виде чистоты и святости; так — есть! Есть и будет, и ваша сила — ничто перед волей света, ненавистные упыри! Стрела света, копье света, меч света пронзят ваши темные сердца вернее кола осинового, и не будет нигде вам спасения — ни в земле, ни в железе, ни в камне, ни в воде, ни в дереве, ни в воздухе!
Упругость желтого вещества, вероятно, достигла предела; оно стало быстрее и быстрее вращаться вокруг центра, затем вокруг трех осей одновременно, превращаясь в ослепительный шар, из которого вдруг резко вылетели, направляясь во все стороны, тончайшие бесконечные иглы-лучи.
Запахло озоном — как после грозы. Я стал ощущать себя — усталость и опустошенность, словно золотые иглы проткнули меня, как воздушный шарик; даже глаза открыть не было сил.
— Мама, папа! Вы во что играете с дядями? — вдруг раздался звонкий голосок Макса.
Какая усталость?! Какая опустошенность?!! И глаза распахнулись сами — навстречу; и губы открылись — для вопля восторга; и руки вздрогнули — для объятий.
— В молчанку, — первым выдохнул Макаров и по привычке все хронометрировать, посмотрел на часы, — семнадцать тридцать пять…
— А вот вы и проиграли! — захлопал в ладоши Макс, пытаясь выбраться из постели, но тут же попал в объятия Любы и, увидев ее слезы, испуганно посмотрел на меня:
— Папа, а что-нибудь случилось, да? Вы молились с закрытыми глазами?
— Молились, — подтвердил я, резко отворачиваясь к стене, — молились…
Эдвард как-то боком вышел в коридор, и вскоре из ванной послышался шум воды и звук прочищаемого носа. Макаров, буркнув: «Покурю пока», удалился на кухню. В это время раздался звонок в дверь, от которого мы с Любой вздрогнули, как от выстрела.
— Врача вызывали? — не выслушав ответа, уже входила в открытую дверь наш участковый, Софья Павловна. — Ну, где лежат наши тридцать килограммов веса?
У нее все было привычно, профессионально-заученно, вплоть до жестов; задыхавшаяся от вызовов, особенно в период эпидемий гриппа, она иногда умудрялась послушать ребенка, не поднимая головы от выписываемого тем временем больничного листа.
— И не тридцать, а уже тридцать два! — вышел в коридор возмущенный Максим, но, видимо, вспомнив, зачем же именно вышел, произнес: — Здравствуйте!
— Здравствуй, здравствуй, душа моя, — грозно посмотрела на него Софья Павловна, — почему не в постели?!
И — уже к Любе:
— Температура?
Люба развела руками.
— Жалобы?
— Жалоб нет! — бодро опередил мать Макс.
— Тогда зачем вызывали? Больничный нужен?
— Нет, — испуганно замахала руками Люба.
Софья Павловна, считавшая себя опытнейшим психологом, обвела взглядом всех троих, немного задержав его на мне и, видимо сделав единственно верный вывод, изрекла сквозь обиженно поджатые губы:
— Ну ладно, неопытные отцы могут впасть в крайность, но вы-то, мамочка, не первый год своего ребенка знаете!..