«Кончишь училище — и поженимся, — говорила тогда Лиза, она была подавальщицей в курсантской столовой. — И первым делом обставим квартиру: купим гардероб, такой, знаешь, с зеркалом и полочками. И еще — круглый стол. И комод. И кушетку бархатную. У нас дома будет уютно и красиво».
Это было в Казани, пехотное училище в кремле тамошнем, весна сорок первого. Ускоренный выпуск, расписаться, правда, расписались с Лизой, а про гардеробы да кушетки думать уж не пришлось — сразу в эшелон и под Ельню, сразу командиром роты, сразу в мясорубку, но тогда выбрался невредимый и всю войну перешагал без царапины — так везло, так уж везло, пока в Берлине обе ноги не отхватило напрочь, ахнуть не успел.
Он выкатился из сквера и очутился перед церковью — видел издали, но лишь теперь понял, какая она громадина. Звонили колокола, и вдоль каменной, с железом, ограды брели старушенции, крестились на ходу или останавливались — старики откровенно, истово, а молодые, словно бы крадучись, тоже некоторые осенялись крестным знамением. Клементьев хотел рассвирепеть на этих лоботрясов, но сделать такое не успел, потому что напротив увидел — как увеличенный — номерной знак, а это был дом, где жила его Лиза, он получил адрес из московской справочной еще прошлый год, но все никак не мог отважиться поехать, как не отважился и тогда, в сорок шестом…
— Чего бельма выпялил? — услыхал Клементьев и увидел своего двойника — тоже на каталке, тоже в кожаных штанах, в ковбойке, в обрезанном пиджаке и с колотушками, — только лик вроде был понеблаговидней, со щетиною и опухлый, а под глазами висели синие жировые мешочки. — Чего тут приладился, мой это пост, кати дальше, обрубок, вон к метро хоть, а то выбрал потеплее, у церкви божией…
— Ты что? — сперва Клементьев и не понял, и только уже отгребая прочь, сообразил, что его приняли за побирушку, за своего, — и покраснел, сам перед собою и перед Лизой, словно та непременно должна была его видеть из окон и слышать. Клементьев откатывался подальше, подальше от ее крыльца…
Глупо все, вообразил, что нынче помрет ни с того ни с сего. Сорок пять — не возраст для мужика, и сердце работает как надо, здоровущий был, такую операцию сдюжил, а вот нервы сдали, накрутил себе, что помрет нынче, и потому собрался ехать, попрощаться — нет, не попрощаться и даже не повидать, а вот просвиристеть мимо ее окон, подкараулить, поглядеть издали, а после обратно, в Сибирь, в село, стучать штемпелем, облизывать марки, заполнять бабкам квитки пенсионных книжек и рублевые, для внучашек, переводы, торговать конвертами — так-то, гвардии майор в отставке, обрубок человеческий, свечной огарыш… Кроме почты, вонючего клея, конвертов, штемпелей да бланков, нет у него ничего и никого, нет и не будет, не будет и не надо…
Врешь, Клементьев, есть Фая. Тогда ей было тридцать девять, Клементьеву она казалась пожилой — именно пожилой, а не старухой и не молодушкой, то, что надо. Председательница сельсовета и наладила к ней. Фая не противилась и вот уже два десятка лет готовит ему пищу, моет в бане, сажает на горшок — без культей и это ему трудно самому, — и спят они вместе. Теперь ей уже за шестьдесят, Фае, а Клементьеву сорок пять, но кому еще нужен он, обрубок человеческий…
Высился желтый, весь из стекла, гастроном, и там, наверное, тоже притулились у прилавков московские пронырливые алкаши, можно попросить, чтобы кто-то вкатил по ступенькам вовнутрь, приспособиться
Он остановился у широких покатых ступеней возле непрестанно хлопающей двери, прикинул, что утруждать людей своим перемещением ни к чему, проще дать деньги, попросить вынести «маленькую». Нужный человек подвернулся моментом — одет ладно и собою вежливый, сам предложил услугу, взял два рубля, посулил тотчас — без очереди, для инвалида, мол, видите, у крылечка сидит…
Лизин дом виднелся неподалеку, и Клементьев косил глазом, хотя почти наверняка Лиза вышла, отправилась на работу, поезд пришел с опозданием, и неизвестно, когда теперь Лиза появится на улице и надо ли глядеть на Лизу, а то вдруг следует к ней приблизиться, не объявляя, что это вот он, Петр… Он совсем не ведал, чего же, собственно, хотел. Если бы сильный и умный кто-то присоветовал, подсказал, велел поступить так, иначе ли… Но кто мог присоветовать Клементьеву в чужом и суматошливом городе, у каждого своя жизнь и свои заботы…
А тот, вежливый, не появлялся, и Клементьев спросил у проходящей девчушки, велика ли очередь в кассу и винный отдел, девчушка удивилась: да пусто в магазине… Тогда Клементьев углядел второй выход из гастронома, понял все и — от расслабленности, от выпитого недавно — подался весь и заплакал коротко, сухо, вприлай.