После публикации тираж журнала вырос на пять процентов. Однако Филдс так и не узнал, какое влияние имел его репортаж на торговлю консервами из мяса черепах, но предполагал, что та ничуть не пострадала.)
XXXVII
Во время своего пребывания на Куру Филдс делал все, чтобы добиться у Вайтари облегчения участи Мореля и его товарищей. Он с самого начала так яростно и с таким негодованием запротестовал против «пыток», которым они подвергались, что Вайтари презрительно заметил, что американцы уж чересчур склонны считать «пыткой» всякий недостаток удобств.
– Когда ваши пленные вернулись из Кореи, они называли «пытками» извечные условия жизни огромной массы народов Азии, которые им пришлось разделять в течение всего нескольких месяцев…
– Может, и так, – согласился Эйб Филдс, – но вопрос ведь состоит в том, хотите ли вы привлечь к вашему движению симпатии американской публики или же она вам безразлична…
Пока эта публика вас не знает, но горячо интересуется всем, что происходит с Морелем.
А что делаете вы? Во имя свободы и права народов решать свою судьбу вы стали оптом убивать слонов, приводя доводы, чересчур абстрактные для читателей американских газет, а вот Мореля, которого печать – справедливо или ошибочно – произвела в народные герои и превратила чуть ли не в легенду, уже сутки держите, вместе с его соратниками, связанным по рукам и ногам в невыносимой жаре… Насколько я понимаю, вы, кажется, искренне хотите добиться признания в Соединенных Штатах. Понимаю, может, это глупо, но у нас гораздо охотнее откликаются на сентиментальную сторону всякой идеологии. Ну, а моя профессия говорить обо всем, что я видел, причем так, как видел. Я фотограф.
Вайтари перебил его с раздражением, похожим на злость:
– Думаю, что будет лучше, если я сразу же задам вам несколько вопросов.
– Валяйте.
– Вы за свободу африканских народов или против? Вы за колониализм или против, да или нет? Вы здесь единственный журналист, и вам не составит труда изобразить то, что мы делаем, крайне тенденциозно.
Нос Эйба Филдса стал издавать негодующий свист.
– Послушайте, месье, – сказал он, слегка повысив голос, – конечно, я против колониализма. Я за свободу для всех. Даже для французов, хотя не особенно их люблю… Да и других, в общем, тоже. Но вот уже четверть века как я фотографирую Историю. Историю с большой буквы, и в конце концов это пробуждает странную симпатию к слонам… Думаю, не ошибусь, сказав, что миллионы людей во всем мире питают куда большее сочувствие к Морелю, чем вам кажется… С этим надо считаться. Выберите правильную тактику…
– Да вы действительно глашатай Запада! – бросил Вайтари.
Во фразе прозвучала издевка, но Филдс привык иметь дело с французскими интеллектуалами.
– Не знаю. Не знаю, например, осведомлены ли советские люди о деле Мореля. Если да, то, по-моему, русских рабочий, который трудится восемь часов в день, завинчивая гайки, а остальное время слушает речи о необходимости завинчивать как можно больше гаек и делать это с еще большим энтузиазмом, такой советский рабочий наверняка питает горячую симпатию к Морелю и к тому, что тот пытается спасти…
Разговаривали они в одной из хижин, которую Вайтари превратил в свой штаб. Он сидел перед оружейным ящиком, который служил столом. На ящике была расстелена карта этого района, рядом лежали пачки сигарет, зажигалка и небесно-голубое кепи с пятью черными звездами. Вход в хижину сторожил суданец в желтой головной повязке. Справа от бывшего депутата Уле, вытянувшись по стойке «смирно» и держа руку на револьвере, висевшем на кожаной портупее, застыл сопровождавший повсюду Вайтари молодой негр. Эйб Филдс то и дело косился на эту тщательно начищенную портупею. Он испытывал отвращение к портупеям, да и к коже вообще; кожа у него почему-то ассоциировалась с жестокостью, эта; связь уходила в глубь веков. У молодого африканца были квадратные плечи и суровое лицо, – красивое в своей суровости, правда, только с точки зрения фотографа. Обстановка внушала тревогу еще и потому, что не была показной, а соответствовала чьей-то глубинной психологической потребности; она вызывала у Филдса тяжелые воспоминания. Сам Эйб Филдс, несомненно, был полнейшей антитезой кожи; в конце концов ненависть к ней превратилась у него в манию. С первой же минуты, когда вошел в хижину, он старался побороть эту враждебность, пытался внушить себе, что обстановка «боевого штаба» не обязательно является прелюдией к новой эпохе кожи, а есть всего-навсего признак одиночества человека, который хочет создать иллюзию своей причастности к чему-то, атмосферу боевого братства. Африканец слишком глубоко впитал традиции французского военного величия, чтобы не мечтать тому соответствовать. Голубое кепи с черными звездами было последней, трагической данью Франции.