– Нельзя чинить препятствия чистым, бескорыстным исследованиям ученых, где важны не практические результаты, каковы бы они ни были, но торжество человеческого гения». «Другими словами, если ученый из-за несчастного случая в своей лаборатории взорвет земной шар, это тоже будет бескорыстным проявлением человеческого гения?» Он не разделяет столь пессимистический взгляд задавшего этот вопрос. Научное исследование должно быть очищено от всяких опасений за его практические последствия… Остраш провел еще несколько дней в Форт-Лами, совершая прогулки в окрестностях, по всей видимости только для того, чтобы позлить местных чиновников; каждый раз его сопровождали целые караваны репортеров, не сомневавшихся в его намерениях, как, кстати, не сомневался в них и губернатор, который позаботился о том, чтобы ученого постоянно сопровождал эскорт, не спускавший с профессора глаз. И вот, восемь дней подряд каждое утро Форт-Лами покидал моторизованный караван, который двигался следом за невысоким насмешником и шутником, сидевшим за рулем пикапа; он таскал за собой свою свиту по самым непроходимым дорогам, иногда оборачиваясь, чтобы дружески помахать рукой проклинавшим его репортерам и полицейским. Если где-нибудь на его пути и дожидался посланник Мореля, никто об этом так никогда и не узнал. Но одно было ясно: Остраш пытался не столько улизнуть от репортеров и присоединиться к человеку, боровшемуся за охрану природы, сколько придать событиям тот резонанс, которого они заслуживали, и в том он отлично преуспел; потом он сел в самолет, дружелюбно простившись с измученными представителями прессы, едва верившими своему счастью, хотя они и видели в иллюминаторе невеселое, иронически улыбающееся лицо.
Да, Шелшер знал, что Морель не одинок, что к нему со всех сторон стремятся чудаки и просто сочувствующие, желающие примкнуть к нему и помочь. И в Форт-Лами, и в Банги почтовые отделения были завалены адресованными ему письмами и телеграммами, а губернатор получал их со всех концов земного шара почти на всех языках, где самая немыслимая ругань могла сравниться только с той, какую он в течение дня бормотал себе в бороду. У всех, кто пристально следил за происходящим и кому надоело быть смешной жертвой политических, военных, научных и прочих промахов, совершаемых от их имени, демонстративные действия Мореля задевали какую-то чувствительную струнку, отвечая не то негодованию, не то надеждам людей: читая о его подвигах, они испытывали глубокое облегчение, таким образом, для значительной части общества Морель стал чем-то вроде героя, однако трудно было отыскать кого-нибудь, кто восхищался бы им так, как эта девушка, несколько недель делившая с ним его судьбу и, стало быть, наблюдавшая за Морелем не из той прекрасной дали, которая почти всегда необходима для рождения легенды. Во время всего судебного процесса, когда поминалось имя Мореля, она поднимала голову, оживлялась и слушала с напряженным вниманием, забывая о публике, о судьях и о жандармах у себя по бокам. Когда плантатор по фамилии Дюпарк рассказывал, как Морель с бандой негров, осыпая ударами, поднял его с постели и привязал к дереву, в то время как другие поджигали имение, она вдруг резко поднялась со скамьи, глаза ее засверкали от гнева и она крикнула своим довольно вульгарным голосом, с сильным немецким акцентом:
– А почему вы не говорите всей правды, месье Дюпарк, ведь вам она известна не хуже моего? Вам стыдно в ней признаться, но я же знаю, знает и месье Пер Квист, и месье Форсайт, и другие, они же все тут!
Дюпарк в сердцах к ней обернулся.
– Я не вызывался давать свидетельские показания, – медленно произнес он. – Но собирался рассказать всю правду до конца, и мне не нужно, чтобы какая-то немка мне об этом напоминала.
Минна слышала об «истории с Дюпарком» с самого своего приезда; Хабиб не раз поминал о ней в присутствии девушки, причем всегда сопровождал свой рассказ приступом хохота, и в конце концов она не без опаски спросила Мореля:
– Что это за история с Дюпарком, над которой они так потешаются?
Морель сидел рядом с ней, полуголый, его торс блестел при свете керосиновой лампы, на плечах виднелись шрамы от ударов плеткой, полученных в немецком концлагере: Минна погладила их кончиками пальцев, а потом долго прижимала ладонью, – вторая немецкая рука, которая к ним прикасалась.