За жаркое для Ежова и его дружины лето 1937 года уже был накоплен некоторый опыт обращения с такими людьми, как Иван Терентьевич. А это был сложный контингент: из крестьян, упрямые, помешанные на идеалах революции и понюхавшие кровь на гражданской войне. Именно осенью – в октябре-ноябре 37-го работы на Лубянке было просто невпроворот, и до Клейменова в азартном этом запале просто руки не доходили. А с другой стороны, такого, как он, полезно было «образовать» в камере, дать ему послушать других, притомить его так, чтобы он уже ждал допроса, а потом вызвать совершенно неожиданно, и с налета, с настоящим накалом, когда у самого кровь бросается в голову, так его ухватить, чтобы сразу весь дух из него вышел! Было среди следователей даже такое негласное соревнование: у кого с какого подпишет. И мастера настоящие были. Ушиминский Зиновий Маркович, например. Как подлинный артист, он даже псевдоним себе придумал: Ушаков, под которым был известен в широких кругах ежовцев. Он чуть ли не с первой атаки повалил и Фельдмана, и Эйдемана, и самого Тухачевского. Но как и в каждом бою, время атаки тут тоже надо точно выверить.
Звериная эта тактика себя оправдывала. «А почему, действительно, меня не вызывают?» – начинал думать забытый всеми узник в душевном смятении, ибо человек – существо общественное, а за решеткой – общественное вдвойне. Лев Толстой говорил, что человек многое может выдержать, если видит, что и другие люди живут так же, как он. Невинный человек, не понимающий, почему и за что его посадили, по издавна бытующей на Руси практике законов не ведающий, имеющий самое смутное представление и о своих правах, и о своих обязанностях, и вообще получивший все свои знания о тюремной жизни в лучшем случае от графа Монте-Кристо, естественно, ищет поддержки у окружающих, прислушивается к их советам и делает выводы из открывшегося ему чужого опыта.
Конечно, существовали различные тюремные «университеты», но все их программы стремились к одной цели: малыми жертвами достичь наилучших результатов. А вот пути к этому предлагались самые разные. Там, где обучался Клейменов, полагали, что надо быстро, не доводя дело до серьезных увечий и, не дай бог, до Лефортовской тюрьмы, во всем признаваться, называя при этом сообщников из числа тех, кто уже сидит, создавать этакий замкнутый «хоровод»: ты показал, что я шпион, а я, – что ты шпион. А вот когда дело передадут в суд, тут уж надо все отрицать. Это приведет суд в замешательство, начнут разбираться, увидят – не смогут просто не увидеть! – что кругом «липа» и отпустят, конечно...
Многие и многие тысячи людей поплатились жизнью за эту «тактику». Но винить ее авторов было бы жестоко, потому что во всех своих построениях они исходили из соображений, что их противник наделен как минимум человеческой логикой, и заведомо идеализировали конечные цели этого противника.
Если для Сталина повальные репрессии были продуманной политикой, то непосредственные реализаторы этой политики осмыслением ее никогда себя не утруждали. Им прежде всего требовалось придумать дело, нахватать как можно больше людей, уничтожить их с соблюдением некоего ритуала и отрапортовать. Существовал термин: «слипить дело». Именно «слипить», а не «слепить», поскольку новый этот глагол – «липовать» – был производным не от «лепки», а от «липы». А раз так, «липили» первоначально в самых общих чертах, с употреблением формулировок самых расплывчатых, скажем – «заговор». Что за заговор, против кого, с какой целью – это уже детали. И участники «заговора» – тоже детали. Имеет человек к нему отношение или не имеет – не суть важно. Надо просто наполнить оболочку «заговора» каким-то человеческим содержанием, не важно каким. Известно немало случаев, когда приходили человека арестовывать, а его нет – уехал. Не скрылся, не спрятался, а просто уехал на курорт или в деревню. Но даже зная, куда он уехал, его обычно не искали – вместо него арестовывали кого-то другого. В списках «врагов народа, окопавшихся во Внешторге», были Сердюков и Тулупов. Николай Сердюков, друг Клейменова, работал в одном из московских НИИ. Когда его исключили из партии и он понял, что посадят со дня на день, он уехал из Москвы, поселился в другом городе, поступил на завод, и о нем забыли, точнее – руки до него не дошли. А Тулупова – председателя приемной комиссии Берлинского торгпредства – просто не нашли. И искать не стали: пропал, ну и черт с ним.
Но ведь арестованные всего этого не знали! А хоть бы и знали, что бы изменилось? Мог бы Лангемак, даже зная о предстоящем аресте, скрыться? Да нет, конечно! Потому что по понятиям чести человеческой это уже означало бы признание за собой некой вины. Именно благородство жертв было главным помощником палачей: никто никуда не бежал, все сидели на своих местах и ждали, пока их прихлопнут! Не бежали и ждали, потому что никак не могли уяснить для себя главного: во всем происходящем никакой нормальной человеческой логики нет, и всякие их умственные построения, рассчитанные с ее учетом, заведомо негодны.