Я и впрямь ожесточилась душою. Теперь я сомневалась во всем — в любви Короля, в дружбе, в самом Боге, не зная, как ему молиться, чтобы не впасть в ересь; даже Сен-Сир, после его реформы, перестал быть мне приютом. Я желала лишь одного: скорейшего осуждения Папой сочинений господина де Камбре, чтобы получить возможность очиститься от обвинений в предательстве, которые угнетали меня, вдобавок к прочим моим горестям и страхам. Однако я видела, что каждый мой шаг подводит меня еще ближе к пропасти, что за мною неотрывно следят, подстерегая не только слова, но и любой жест, любой взмах ресниц. Клеветники то обвиняли меня в упорной защите ереси, то, напротив, в неверности и трусливом предательстве друзей.
— Ах, Маргарита, живя при Дворе, следовало бы связать себе руки и зашить рот… Хорошо бы также запретить себе двигаться и думать, но как я могу приказать моему сердцу не биться? В этом деле я виновна лишь в одном: я хотела любить, любить, любить…
В конце концов, я заболела; рвота и лихорадка непрерывно мучили меня. Я больше не ела, не спала. При Дворе меня уже сочли умирающей; я и сама уповала на то, что больна раком матки, который унесет меня в могилу.
Спасение пришло, кажется, в лице господина Фагона. Он сказал Королю, что, по всей видимости, я занемогла от горя, но что горе это, вкупе с американской лихорадкою и общей слабостью организма, наверняка уморит меня. Епископ Шартрский, мой духовник, со своей стороны, осмелился написать Королю письмо в мою защиту: «Сир, вы имеете спутницу жизни, замечательную во всех отношениях — и любовью к Богу и нежной привязанностью к Вашему Величеству. Я хорошо знаю ее душу и могу заверить, что никто не любит Вас столь преданно и почтительно, как она. Эта женщина никогда не обманет Ваше Величество, разве что обманется сам».
В один из октябрьских вечеров, когда я лежала у себя в алькове в полузабытьи, мучаясь очередным жесточайшим приступом лихорадки, Король, только что покинувший бал, внезапно вошел ко мне в комнату, приказал внести свечи и подошел к моей постели. «Мадам, возможно ли, чтобы мы потеряли вас из-за этого прискорбного дела?!» — сказал он резко. Ему поднесли кресло, и он, знаком удалив лакеев, продолжал: «Неужто вы более не верите мне? Я не хочу вашей смерти… Скажу вам правду: ни одной женщине я не простил бы того, что прощаю вам». Я залилась слезами. «Не плачьте, мадам. Я знаю, вас обманули, но я наведу порядок в этом деле, и наведу так, что вы останетесь довольны!»
Он непременно хотел, чтобы я, в знак нашего примирения, выпила телячьего бульону, и не успокоился, пока я не сделала это у него на глазах. После чего распахнул настежь все окна в моей спальне. «Не грустите более. Я буду действовать безжалостно!»
Доверившись нежным заботам Нанон и надежным снадобьям господина Фагона, я следила из моего алькова за действиями Короля. Господина Фенелона лишили должности воспитателя королевских внуков, и сочинения его были запрещены; герцога де Бовилье принудили отречься от госпожи Гюйон и от епископа Камбре если не сердцем, то устами; господина де Мо поторопили издать свои «Размышления о квиетизме», коим аплодировал весь свет; Папу попросили осудить епископа Камбре, к которому он, в глубине души, питал искреннюю привязанность, и объявить еретической его книгу «Максимы Святых»; мадемуазель де Мезонфор и двух ее подруг изгнали из Сен-Сира официальным указом, и, наконец, Король самолично посетил Дом Святого Людовика, дабы призвать его обитательниц к повиновению.
Поистине, мой супруг вел себя, как герой, разом разрубив все гордиевы узлы этого скандала, убивавшего меня в течение трех или четырех лет. Он был настоящим королем.
В несколько недель квиетизм был уничтожен вместе со всеми моими врагами.
Не скажу, однако, что вышла из этой бури прежней. Одна песенка, которую распевали в те времена на улицах Парижа, объяснит вам мое тогдашнее душевное состояние лучше долгих речей:
Зато Король, избавившись от дурного настроения, держался совершенно как прежде. «Вот и кончено дело! — объявил он мне. — Надеюсь, оно не повлечет за собою последствий, которые причинили бы кому-нибудь вред». Он снова оказывал мне почтение и милости так, будто ровно ничего не произошло. Чувствительность монарха всегда была подобна скорее озерцу с легкой рябью, нежели морю с бурными волнами.
В тот же год, когда все вокруг увлеченно сочиняли богословские трактаты, коими сражались друг с другом, Король также написал книгу. Она называлась «Правила демонстрации садов Версаля».
Глава 17