Читаем Королевская дорога полностью

Достигнув двадцати лет, дети по очереди покидали дом, становившийся всё более молчаливым; он безмолвствовал до тех пор, пока война не привела туда Клода. После того как убили его отца, мать, давно расставшаяся со своим мужем, приехала повидать ребёнка. Теперь она снова жила одна. Старый Ваннек принял её; он до того привык презирать деяния людей, что ко всему относился с желчной снисходительностью. Вечером он уговорил её остаться, возмутившись при одной мысли, что его невестка, пока он ещё жив, может поселиться не у него — и это в его-то городе; он по опыту знал, что гостеприимство вовсе не мешает помнить обиды. Они разговорились, вернее, рассказывала она: покинутая женщина, она мучительно переживала свой возраст, зная, что всё потеряно, и к жизни, совсем отчаявшись, относилась с полнейшим равнодушием. Словом, это был человек, с которым он мог ужиться… Она была разорена или, того проще, — бедна. Он не любил её, но испытывал странное чувство родства: подобно ему, она была отторгнута от сообщества людей, которое требует соблюдения всяких глупых, лицемерных условностей; кузина, теперь уже слишком старая, плохо вела хозяйство… Он посоветовал ей остаться, и она согласилась.

Румянясь ради своего одиночества, ради портретов бывших хозяев гостиницы и морских атрибутов, а главное, ради зеркал, от которых её спасали только задёрнутые шторы и ухищрения полумрака, она умерла, впав в детство, словно её панический страх был предвестием такого конца. Он отнёсся к этой смерти с мрачным одобрением: «В моём возрасте убеждений не меняют…» То, что судьба завершила таким образом нескончаемую цепь глупостей, из которых состояла её жизнь, было благом. Отныне он уже не нарушал враждебного молчания, в котором замкнулся, за исключением тех случаев, когда беседовал с Клодом. Повинуясь велению изощрённого старческого эгоизма, он почти всегда возлагал заботу наказывать ребёнка на престарелую кузину, на мать или преподавателей, поэтому, когда Клод жил в Дюнкерке или даже позднее, когда он стал студентом в Париже и познакомился со своими дядьями, у него не оставалось ни малейших сомнений в свободомыслии деда. В этом простодушном старике, возвеличенном окружавшими его смертями и тем трагическим отблеском, которым море высвечивает отданные ему жизни, крылся не страшившийся Бога невежественный священнослужитель; некоторые фразы, в которых он выражал свой тягостный жизненный опыт, до сих пор звучали в ушах Клода, подобно глухому скрежету маленькой двери гостиницы, одиноко стоявшей на пустынной улице, той самой двери, которая по вечерам отрезала его от мира. Когда после ужина дед начинал говорить, уткнувшись в грудь острием бородки, его задумчивые слова пробуждали волнение в душе Клода, и он пытался заслониться от них, как будто слова эти доносились до него из дали времён, из-за моря, из тех краёв, где жили люди, лучше других познавшие тяготы жизни, её горечь и мрачную силу. «Память, малыш, — это самый настоящий фамильный склеп! Живёшь в окружении мертвецов, их больше, чем живых… Наших-то я хорошо знаю: во всех — и в тебе тоже — одна порода. И уж если они чего не желают… знаешь, бывают такие крабы, которые, сами того не подозревая, заботливо вскармливают сосущих их паразитов… Быть Ваннеком — это кое-что значит, и в дурном, и в хорошем…»

Когда Клод уехал учиться в Париж, у старика вошло в привычку ходить каждый день к стене моряков, погибших в море; он завидовал их смерти, с радостью примиряя свою старость и это небытие. И вот однажды он решил показать чересчур медлительному работнику, как в его время рассекали дерево носовой части, но в тот момент, когда он орудовал обоюдоострым топором, у него закружилась голова, и он раскроил себе череп. Рядом с Перкеном Клод вновь обретал прежние ощущения, в нём оживали неприязненные чувства и страстная привязанность к этому семидесятишестилетнему старику, исполненному решимости не предавать забвению былую удаль и умение, который так и умер в своем опустелом доме смертью старого викинга. А как кончит свои дни этот? Однажды он сказал ему перед лицом Океана: «Думаю, что ваш дед был менее значителен, чем вам кажется, зато вы, вы гораздо значительнее…» И хотя оба, прячась за воспоминаниями, изъяснялись довольно туманно, у них возникали всё новые точки соприкосновения и они сходились всё ближе и ближе.

Прорезая пелену тумана, дождь окутывал пароход. Вытянутый треугольник маяка Коломбо сновал во тьме над линией светящихся точек — над доками. Собравшиеся на палубе пассажиры смотрели поверх бортов, отражавших мерцающее сияние всех этих огней; рядом с Клодом какой-то тучный мужчина — видимо, перекупщик камней, который только что приобрёл на Цейлоне сапфиры и собирался продать их в Шанхае, — помогал армянину таскать чемоданы. Перкен чуть поодаль беседовал с капитаном; в таком ракурсе, сбоку, лицо его казалось менее мужественным, особенно когда он улыбался.

— Поглядите на физиономию этого чанга, — сказал тучный мужчина. — На вид вроде бы славный малый…

— Как вы его назвали?

Перейти на страницу:

Похожие книги

Аламут (ЛП)
Аламут (ЛП)

"При самом близоруком прочтении "Аламута", - пишет переводчик Майкл Биггинс в своем послесловии к этому изданию, - могут укрепиться некоторые стереотипные представления о Ближнем Востоке как об исключительном доме фанатиков и беспрекословных фундаменталистов... Но внимательные читатели должны уходить от "Аламута" совсем с другим ощущением".   Публикуя эту книгу, мы стремимся разрушить ненавистные стереотипы, а не укрепить их. Что мы отмечаем в "Аламуте", так это то, как автор показывает, что любой идеологией может манипулировать харизматичный лидер и превращать индивидуальные убеждения в фанатизм. Аламут можно рассматривать как аргумент против систем верований, которые лишают человека способности действовать и мыслить нравственно. Основные выводы из истории Хасана ибн Саббаха заключаются не в том, что ислам или религия по своей сути предрасполагают к терроризму, а в том, что любая идеология, будь то религиозная, националистическая или иная, может быть использована в драматических и опасных целях. Действительно, "Аламут" был написан в ответ на европейский политический климат 1938 года, когда на континенте набирали силу тоталитарные силы.   Мы надеемся, что мысли, убеждения и мотивы этих персонажей не воспринимаются как представление ислама или как доказательство того, что ислам потворствует насилию или террористам-самоубийцам. Доктрины, представленные в этой книге, включая высший девиз исмаилитов "Ничто не истинно, все дозволено", не соответствуют убеждениям большинства мусульман на протяжении веков, а скорее относительно небольшой секты.   Именно в таком духе мы предлагаем вам наше издание этой книги. Мы надеемся, что вы прочтете и оцените ее по достоинству.    

Владимир Бартол

Проза / Историческая проза