Федька грамоты не знает, но прежде чем поставить в бумаге крест вместо росписи, спросил — в чем там дело? Испугался, конечно. Мужик разъяснил, требуют Федьку явиться в медицинскую комиссию при университете, там томичам лбы забривают.
Федька потребовал у Евдокии Никитичны самогону — так-то на трезвую голову страшно идти. Евдокия Никитична накрыла на стол, при такой беде и самой надо выпить. Привыкла она к Федьке, полюбила его. Пригласили за стол и того, кто Федьке бумагу принес. Евстигнеем его звали. Его уже забрили, да пока отправки на фронт нет, послали по адресам ходить.
— Тоска это! — говорит Евстигней, — придешь в иной дом, а бабы вопят, на меня с поленьями кидаются, будто я в чем-то виноват. А мне самому не шибко охота в пекло соваться. А что делать? Придется идти. Хорошо, если ногу поранят одну или руку и домой отпустят, а ну — как голову оторвет?
— Да! — подтверждает Федька, — без головы быть — хорошего совсем мало.
— Можно сказать, что ни капли хорошего нет, — добавляет Евстигней. — Кто от армии скрывается, тех ловят. И тогда уже в самое пекло посылают, прямо на австрийские штыки. Так и так пропадать!
Сидят выпивают, солеными салом и капустой закусывают. Самогон мутный такой, как жизнь наша. Первач-то в продажу ушел.
— Ой, да на кого же ты нас голубчик наш покидаешь! — заголосила Евдокия Никитична, ой да убьют тя ерманцы, и че же мы будем делать? Ой-е-ей!
— Не поеду я! — мрачно сказал Федька прожевывая огромный ломоть сала. Не пойду на войну, лучше тут сам повешусь.
— Ой, да что же ты такое говоришь-то, кровиночка моя, золотиночка?
— А вот то самое…
Наелся Федька сала с капустой аж пузо трещит, решил пойти облегчиться, сказал, мол, погодите пока облегчусь, без меня не доедайте, не допивайте.
Вышел Федька в сени, до нужника идти в конец усадьбы, далеко. А! — думает, — все равно погибну скоро, чего я тут буду фасоны гнуть? Тут вот из сеней ход в чулан, там с краюшку и сделаю.
Зашел в чулан. На полках соленое сало дозревает. Окорок копченый на крюке висит. На веревках — калина пучками, на гвоздях — вожжи, дуги, шлеи. Эх, жить бы да жить. Присел, размечтался над кучкой своей. Быть бы воробышком, улететь бы от армии этой! Не улетишь. И ведь надо же гадость какая, только жизнь настоящая началась — а тут война эта!
Надел штаны Федька. И думает, а что, если повеситься? Не по правде, а понарошку? Евстигней увидит его повешенным да и скажет кому надо, мол, повесился Федька Салов, чего с него взять? Вот они и вычеркнут его из списка. А он станет тут потихоньку жить. Днем из дома показываться не будет.
Снял Федька пиджак, взял старые вожжи, пропустил их под мышками, связал узел, чтобы он был у него за спиной, повыше узла прикрепил петлю, сделанную им из обрывка вожжи. Надел пиджак. С петлей на шее, стал на чурку, ждет.
— Где он там запропастился? — забеспокоилась за столом Евдокия Никитична, — пойти глянуть, что ли?
Вышла в сенцы, видит: дверь в чулан открыта, заглянула, а Федька в тот самый момент чурку, на которой стоял, ногами отбросил и повис на подмышках, да еще для убедительности язык вывалил изо рта.
— Караул! — воскликнула Евдокия Никитична, — и упала в обморок прямо лицом в ту коричневую кучу, которую там оставил ее молодой супруг.
Ждут, пождут за столом дочери Евдокии Никитичны да Евстигней.
— Теперь и она пропала! — говорит Евстигней, — пойду искать.
Вышел в сени, видит из чулана нога Евдокии Никитичны торчит. Заглянул в чулан, увидел повешенного, вонь почуял. И подумал: вон оно как бывает! Сам повесился, хотя со страха обвонялся. Жаль мужика. Баба в обмороке. А вон у них окорок добрый висит на крюке. Это я возьму, пригодится. Возьму, да пойду. Пусть Евдокиины дочки с остальным разбираются.
Только руку он к окороку протянул, покойник как заорет:
— Не трожь, сволочь, чужое добро!
Выскочил Евстигней из сеней и бегом по двору, со страху не в калитку побежал, через забор прыгнул, упал — ногу сломал. Лежит — орет.
Встревожились Малаша с Екатериной, вышли в сени и взвыли:
— Ой, с маменькой плохо! Ой, ейный супружник повесился!
От их крика Евдокия Никитична очнулась:
— От горюшко! Да как же сама себе на нос сумела? Со страху, не иначе. Ой, умыться мне надо. А вы, девки, скорей его с петли снимите, а может, оживет еще, если водой на него побрызгать?
Малаша по полкам повыше полезла, чтобы до шеи Федькиной добраться, и страшно ей, но лезет. А он сквозь ресницы смотрит: хороша девка-то! Пока живой был, так и думать об этом не мог, а повешенному все можно. Взял да за попу ее тихонько ущипнул!
Малаша с визгом на Катерину упала. Мать вернулась, видит обе девки лежат без чувств, Федька в петле висит, выскочила и дурным матом на всю улицу заблажила:
— Городового сюда! Убили, зарезали!
Евстигней за забором басом блажит:
— Ох, нога! Ох, нога!
Прибежал Петр Петрович Аршаулов-младший, двадцатипятилетний красавец, околоточный надзиратель, видит — плохие дела. У одного мужика нога сломана, другой и вовсе повешен. Спросил он у Евдокии Никитичны нож и ругается при этом: