Читаем Козацкому роду нет переводу, или Мамай и Огонь-Молодица полностью

К Мамаю подошла Лукия и сердито спросила:

— Ты и впрямь… не знаешь?

— Не знаю, серденько, — беспомощно отвечал Мамай своей любимой. — А впрочем… — И он опять крепко сжал скрытые под усами тонкие губы. — Начнем завтра.

— Почему завтра?

— Так надо, серденько.

— Пойдем-ка! — рванув Козака за руку, велела Лукия с таким выражением тонкого и уже слегка увядшего немолодого лица, которое ничего утешительного Мамаю не предвещало.

— Иди! — тихо молвил Мамай. — Догоню.

Лукин пошла вперед.

Мамай не сразу мог покинуть мирославцев.

О чем-то посоветовавшись с архиереем, он поклонился толпе:

— Копать начнем завтра, поутру. А сегодня пусть каждый наладит свои лопаты, заступы, ломы… бадейки — носить землю. И каждый пусть хорошенько подумает…

— О чистых руках? — подсказали из толпы.

— Да, — усмехнулся Мамай, быстрехонько выбрался из толпы и подался в ту сторону, куда пошла Лукия.

Чтоб минутку побыть с ней наедине.

Чтоб заглянуть вблизи в ее глаза.

Хоть она и гневается на него.

Хоть она и сердцем крутенька.

Хоть она…

А она и впрямь сердилась на него, и горькие думы, словно полыни девка наелась, горькие думы растравляли ей душу, и без того отравленную горем войны: и осада родного города, и опасность, подстерегавшая Подолянку, к коей она крепко прикипела сердцем, и сей коротконогий увалень, Мамай, по которому изнывает сердце дивчины, и брат Омелько, что отправился нынче в опасный путь: пробрался ли мимо ногайцев и крымцев, гнавших в неволю полонянок из захваченных городов и полков Украины, проскочил ли живым и здоровым меж отрядами Гордия Гордого, которые в ту пору, когда он выехал, уже стягивались плотным кольцом вокруг города Мирослава.

Прорвался? Или…

10

Не прорвался-таки Омелько.

А нарвался…

Беда настигла в тот же вечер, еще и ночь Омелечка не обняла.

Отряд желтожупанников внезапно окружил мирославского посланца в безлесной балочке, через которую он пробирался на своем коне, минуя людные места, плетясь не шляхом, а окольными дорогами, но сонливым степям, но дремливым лесам.

Но и тут, в пустынной степной балке, его все-таки застукали, потому что гетман Однокрыл прегусто расставил свои сторожевые отряды.

— Что за птица? — грубо окликнул Омелька желтожупанный есаул Продайвода.

— Птица? — переспросил Омелько и в тон ему ответил — Соловейко, — а про свою беду подумал: «Беда, рак, вода закипает!»

А когда скопом навалились на него, хоть и потеряли при том трех-четырех реестровых козаков, угодивших под саблю Омелька, когда желтожупанники быстренько связали его, вытащив из-за пазухи голубя, не догадавшись, однако, подпороть шапку, в коей было зашито письмо к царю, когда спросили у парубка, какой он хочет смерти, как порешить его, — Омелько, усмехнувшись, отвечал вопросом:

— За что ж меня решать?

— За то, что не в гетманском ты желтом жупане. Да еще поспешаешь куда-то.

— Спешу к родной сестре на свадьбу.

— А может, сестра та вовсе не родная, — пожал плечами есаул Продайвода. — А может, свадьба та — без разрешения нашего ясновельможного гетмана? Вот оно как! Отпустить тебя не смеем. Стало быть, смерть! — И хлопца опять учтивенько спросили: как он желает окончить свое земное бытие?

— Все едино раку, в каком горшке его сварят! — повел бровью Омельян.

— Тебе смешно? — удивился Продайвода.

— Еще бы! Спешил на свадьбу — попал на похороны.

— Что ж нам с тобою сделать?.. Мы тебя повесим. Хочешь?

— Нигде ж ни древа! — фыркнул Омелько, окинув взглядом пустопорожнюю степь.

— Так мы тебя застрелим. А?

— Зарубите меня, — попросил Омелько.

И подумал:

«И это письмо пропадает…»

Не о себе подумал, подумал о письме Украины царю.

Потом спросил:

— А сабли-то остры у вас?

— Сабли как сабли.

— Э-эх, — вздохнул Омелько, — будьте хоть в этаком деле людьми, а не собаками. Наточите-ка…

Реестровый есаул люто повел оком, но ничего не сказал, ибо все равно козаку помирать, и кивнул двум своим желтожупанникам, а те, в тороках раздобыв брусочки, что бывают у косарей, принялись вострить сабли.

«У отца седины прибавится, — думал меж тем Омелько. — Сестра поплачет, Козак Мамай погорюет… Мирославцы, воюючи, помянут добрым словом мои песни, а то и по чарке тяпнут за упокой души».

Сабли на брусках звенели и пели.

Звенели жаворонки в вышине.

Запел среди трав легкомысленный скворушка.

Аж самому захотелось — ох как захотелось! — петь хлопцу.

— Помолись перед смертью, — сказал тут Продайвода.

— Помолюсь…

И Омелько Глек, всей Украине известный певец и музыкотворец, тихо затянул что-то церковное и совсем не то запел, что полагалось бы перед смертью, а запел, что милее всего.

Один из гетманцев перестал точить саблю. Другой был рачительнее, и сабелька в его руке, коса смерти, скрежетала и звенела.

А Омелько пел.

Он сперва побледнел, словно привлеченная к нему смерть уж положила на чело молодца первые тени, на миг зажмурился, а когда взмахнул ресницами и снова глянул на свет божий, стал будто другим Омельком, словно видел и понимал что-то такое, чего не могли видеть и понимать вот эти желтожупанные козаки, такие же украинцы, как сам он, вострившие сейчас на него свои сабли.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже