— Ну ладно, пускай будет «под давлением обстоятельств». Говори!
— Унзер унюбервиндлихер гауптман приказал вашему недоумку гетману разобрать на озере плотину, чтоб войти в Мирослав посуху.
— Когда ж предполагается сие сделать?
— На рассвете.
Услышав те слова, отец Мельхиседек опрометью вскочил из-за стола, стал надевать рясу, ибо война шла и шла, — и уже на пороге услышал вопрос Романюка:
— Ты говоришь: ваш гауптман приказывает ясновельможному? Гетману Украины?
— А что ж! Где же видано, чтоб какой-то пернатый Однокрыл… — от него ж гусаком несет за две версты! — чтоб какой-то поганый гетман да приказывал немецким благородным рыцарям? Ого!
— Кто ж кого нанимал? — саркастически бросил отец Мельхиседек и вышел, грохнув дверью куховарни.
— Отведите пана барона в холодную, — кивнул Мамай куценькому монашку и поспешил с товарищами вслед за архиереем-полковником.
Выходя последним, пан Куча-Стародупский с порога бросил острый взгляд на Зосиму, что как раз вязал руки пленному рейтару.
Когда все вышли, куценький чернец, оглянувшись на дверь, схватил чью-то еще не обсохшую ложку и принялся за мудрый борщ, и так уписывал за обе щеки, что пленный пан барон с неприкрытым страхом взирал на коротконогого монашка: слизняк слизняком, а как дошло до борща!.. И пан барон задумался над тем, что за диковинные люди живут в этой непостижимой стране.
Спешно покинув архиерейский дом, пан обозный заторопился к себе, к сладостной своей женушке, ибо знал, что она ждет его в нетерпении, как может ждать лишь любимая и любящая жена.
Владыка-полковник, проверив стражу у плотины, поспешил по валам еще раз проверить ночные дозоры.
Гнат Романюк подался в поле, где стояли табором козаки, и середь них те несколько десятков сербов и поляков, что перешли к мирославцам вместе с ним.
Козак Мамай с алхимиком отправились по неотложному делу к руинам доминиканского монастыря, однако же не в ту просторную келию, где приютилась таинственная мастерская алхимика, о коей в Мирославе пересказывали столько всяких глупых небылиц и страхов, как о гнезде адовом, — Иваненко с Мамаем поспешили в подземелье, к своему пленнику Овраму Раздобудько, чтобы малость подбодрить подземного искателя кладов в его тяжком труде да кое о чем расспросить.
А молоденький сотник Михайло тем временем, с помощью коваля Иванища отведя домой пьяненькую от козацкого борща Явдоху, переждал в хате, покуда она заснет, и тихонько выбрался в темный сад, чтобы немного погодя сбегать и поглядеть, что там делается в его сотне.
…Как было это и прошлой ночью, над городом исступленно заливались тысячи шалых в слепой любви соловьев.
Обезумев от страсти, они пели и пели, хмельные певуны, — просто от любви пели, а не воспевали ее, свою любовь, как то, случается, делают иные стихотворцы (о виршеплетах речь, а не о настоящих поэтах), забывая, что любовь изреченная да еще и зарифмованная — в тот же хладный миг уже не есть любовь, а лишь воркующая ложь, коей ненароком отведав (сиречь некоторые наши песни о любви послушав), быстро повымерли б (от вполне естественной тоски) не только сладкогласные соловьи в садах, а и последний меж воробьями воробей, ибо все они чирикают лишь потому, что без песни жить не могут (так же, как
Но сих презабавных строчек о поэтической коммерции еще не переводил тогда мирославцам француз-запорожец Пилип-с-Конопель, вот их и не знали еще ни Михайлик, ни Прудивус, ни тогдашние поэты, ни воробышки, ни ослепленные любовью соловьи…