— А и верно, я вроде бы пьяный, — грызя зеленые лесные кислички, удивлялся сам себе Пампушка, и думать забыв, что дома его поджидает любимая женушка, Параска-Роксолана, чтоб снова и снова потрудиться над выполнением коварного замысла — сжить мужа со свету, — хоть, по правде говоря, от того сживания пан лишь худел, бодрей становился, а на безнадежной лысине за последние дни показался чуть заметный гусиный пух, ибо вовсе не собирался он скоро помирать, как надеялась пани Роксолана, — видно, ему на пользу пошли не только усилия законной супруги, а и ковырянье в земле, и вся эта несусветная маета с поисками кладов. — Таки пьян я от твоего пти… пти… птичьего молока, ведьмочка моя пригожая! — орал Демид, и уже распалился паночек, уж и глазки заблестели, и бог знает, не было ли у него какого умысла насчет сей жутковатой молодицы — пред тем как отправиться на брачное ложе? — Я уже, Настуся, пьян-пьянехонек! — И он вдруг почуял, что вот-вот захрапит.
Да и Михайлику внезапно спать захотелось.
Да и Пилип-с-Конопель уж клевал носом, хотя доселе и умел как будто выпить чарку горилки, а то и вина, доброго французского бордо — из лоз Медока, Трава или Сент-Эмильона…
Саливон Глек, хоть и строил из себя еще крепкого вдовца, уже храпел где-то в уголочке.
Так они все и уснули бы, когда б на пороге шинка не явился — в крови, перевязанный, едва живой — Иванов-Иваненко, седой алхимик.
Подойдя к Михайлику, он тихо сказал:
— Панну Ярину украли.
Никто его не услышал, кроме Пилипа, что сидел подле сотника и Явдохи, вполголоса продолжая переводить им Бопланово «Описание Украины».
Пилип и Михайлик, вскочив, мигом выбежали из шинка, а за ними опрометью кинулась и матуся.
Никто и не приметил того, кроме Чужой Молодицы, у коей был преострый глаз.
С досады аж закраснелась она, эта Настя Певная, заполыхала алее кораллов, что ее шею обвивали, и, чтоб унять гнев, запела, ибо нет вернее лекарства против сердитого сердца, нету средства лучше песни.
Шинкарочка пела, затем что хотелось поскорее разбудить всех задремавших в корчме над столами:
Потом, засмеявшись, промолвила:
— От войны все хлопцы шалые.
— Ты это про меня? — спросил, просыпаясь, обозный, браво подкрутил редкие щетинистые усы и добавил — Ты с безусым не хотела целоваться. А такого еще случая не бывало, чтобы пред моими усами хоть одна молодичка…
— С чего бы в них такая сила?
— Я свои усы лелею уже тридцать годов.
— Вот эти?! — воскликнула шинкарочка. — Эти крысиные хвостики?
Настя Певная захохотала, а пан Демид Пампушка-Куча-Стародупский оскорбился, что с ним случалось последнее время весьма нередко.
— Я усы эти лелею уже тридцать лет! — надувшись, повторил пан обозный, требуя надлежащего к ним почтения, словно были то не усы, а некие полковые клейноды[19]
. — Хотя, правда, могли бы они вырасти и краше, — добавил он и пояснил — А как же! Я ведь их на ночь мою кислым молоком и желтками вороньих яиц…— А еще чем? — не скрывая насмешки, спрашивала чертова шинкарочка.
— На другую ночь я мажу усы медом и дегтем.
— А еще?
— На третью — змеиным салом.
— А еще?
— Медвежьим потом.
— А еще?
— Не скажу, — застыдился пан обозный.
— Отчего ж?
— Неловко… ты ж — пани!
— Ого! — И Настя Певная так захохотала, что прикрытые в шинке ставни сами собой растворились, как от ветра. А шинкарка, едва превозмогая смех, спросила — И как они у тебя… и как… те крысиные хвостики… вовсе не повылезали?
Пампушка рассердился.
И стал хорохориться.
— Как ты смеешь?! — крикнул он. — Ведь я — пан Пампушка-Стародупский.
— Что вы говорите! — угодливым голоском, будто перепугавшись, молвила Чужая Молодица. — Так наш пан обозный — урожденный шляхтич?
— Да уж не иначе!
— Могущественный владелец села Стародупка?
— Ага.
— Так то про вас идет слава по обоим берегам Днепра?
— Вот-вот! — выпятил пузо пан полковой обозный: гнев его помаленьку утихал.
— Я слыхала про вас давно уже. Далеко от сих мест слыхала, пригожий мой паночек…
— Отколе ж ты прибыла в наш славный город? — спросил пан обозный, а Настя-Дарипа ответила песней:
— Золото, а не молодица! — сказал, просыпаясь, пьяненький с горя Саливон Глек.
— Что ты сказал? — вдруг встревожился обозный.
— Клад, а не бабочка! — повторил, еще крепче хмелея, старый гончар.
— Что ты сказал? Повтори!
— Клад…
— Ты сказал… ты сказал… клад?! — дрожащим тихим голосом переспросил Пампушка.
— Ага… так-таки и сказал: клад!
— Ты что-нибудь такое… про нее… знаешь? — шепотом и заикаясь, как гетман Однокрыл, спросил Куча. — Ты что-то про нее знаешь, пане Саливон? Ну, скажи! Про эту новую шинкарочку… что-то знаешь?
— Впервые вижу сию весьма пригожую молодицу, — отвечал Саливон Глек.
— Ты от меня лучше не таись. Говори!
— Как перед богом!
— Мне… мне ты можешь во всем признаться. Ведь мы с тобой, старый мой дружище…