Читаем Козленок за два гроша полностью

Лошадь вдруг увидела на дороге зайца и, не чуя поводьев, шарахнулась в сторону, бричка дернулась, затряслась, задребезжала; Юдл Крапивников проснулся, замотал головой, и на миг Дануте померещилось, что без цилиндра он на кого-то поразительно, до ужаса похож, она не могла взять в толк, на кого именно, но сходство это поначалу изумило ее, а потрясло не меньше, чем допрос Эзры.

До самого вечера они не проронили ни слова, и как Юдл их ни упрашивал, соблазняя не только ужином, но и завтраком в самой лучшей корчме, расшевелить не мог.

— Играйте, играйте! — настаивал эконом, глядя, как Данута сосет чувственными губами леденец (Юдл Крапивников всегда возил с собой какие-нибудь сладости, чтобы угостить ими перед сном прислугу в постоялых дворах и лошадь), и улыбка распутной радости багрила его немолодое, привядшее лицо.

Небо задымилось, нахмурилось; от прежней голубизны, расплескавшейся над долами и полями, остались только прогалины, в которых изредка возникали силуэты улетавших на юг журавлей, строгих и печальных, точно свечи перед тем как погаснуть; журавли тихо и внятно курлыкали, и в их курлыканье было не только сожаление о промчавшемся лете, но и какое-то смутное, тревожащее душу обещание.

Запрокинув голову, Данута провожала их взглядом, как будто вместе с летом, с шорохом жухлой листвы, с голубизной они уносили что-то еще, может, ее глупые надежды, может, ее молодость, соблазнившуюся теплом несуществующего гнездовья.

Теперь она все больше убеждалась, что ее ласки, ее утомительная преданность, какой обычно кичатся старые девы, только тяготят Эзру; он и в этом, как ей мнилось, видел только игру; скрадывающую однообразие их унылого существования, игру без грима, без публики, без денег, которая — как бы ни была она хороша — не может длиться вечно.

Данута то и дело ловила себя на мысли, что зря удерживает его, придумывает сотни способов привязать к себе и что все это идет не на пользу, а во вред их вольной, безуставной любви, не требовавшей такой жертвенности. Эзра первое время и впрямь ее любил, да что там любил — боготворил; страсть его была не наигранной, настоящей, искренней; частенько эта страсть опустошала их до основания, и хотя это опустошение лишало их отношения будущего, они предавались ей с какой-то беззаботной одержимостью. Зачем думать о будущем — в постели никто так далеко не заглядывает, плоть питается не будущим, а настоящим.

Он и по сей день был нежен с ней, но в этой его нежности уже не было той исступленности, того обожания и испепелявшего их обоих пыла, что прежде.

Эзра как будто стыдился первым причинить ей боль, уязвить, обидеть или, не дай бог, смертельно ранить. Право расстаться, уйти от него Эзра как бы оставлял ей, но Данута боялась воспользоваться им. Лучше быть покинутой, чем на время прирученной. Потому, наверно, ей хотелось, чтобы он любил ее как женщину, а не жалел как мать.

Один раз она уже была беременна.

То было не в первую, а во вторую зиму их совместной бродячей жизни. Они тогда кочевали по северной Белоруссии, тщетно пытаясь найти пристанище и добыть своим искусством кусок хлеба. Работы никакой не было: ни на свадьбах, ни на праздниках совершеннолетия — бармицвах, ни на похоронах. Все евреи как будто сквозь землю провалились, попрятались, окопались, свадеб не справляли; кто-то сыграл под Гомелем свадьбу, так всех вырезали, а невесту изнасиловали, и мертвой колышек в лоно вбили.

Пустовали и рынки, где вокруг Эзры, показывавшего свои нехитрые фокусы, собирались толпы зевак, платившие, как всегда, больше восторгами, чем медяками.

Когда деньги вышли и подули студеные северные ветры, Эзра решил подрядиться к какому-нибудь ремесленнику — сапожнику или портному. В стужу фокусы лучше показывать шилом и иголкой.

— Сапожников у нас столько, сколько несчастий, — ответили ему в одном месте.

— Господь на каждый дырявый кафтан создал по семь портных, — ответили в другом.

Наконец в Борисове ему повезло. Эзра прослышал, что мельнику Ниссону Гольдшмидту требуются двое парней, и, хотя он никогда в своей жизни не молол, не пеклевал, не просеивал, направился на мельницу.

Мельница Ниссона Гольдшмидта стояла над самой Березиной, там, где Наполеон, намочив, по преданию, треуголку, разбил свой лагерь, перед тем как бежать из России.

— Что ты, дружок, умеешь? — спросил у Эзры борисовский Наполеон — Ниссон Гольдшмидт. Он и в самом деле чем-то походил на великого полководца — маленький, ширококостный, в ермолке.

— Умею играть на скрипке, — сказал Эзра.

— Ты слышал, — обратился Ниссон Гольдшмидт не к тени французского императора, а к самому господу богу. — Он умеет играть на скрипке. А еще?

— А еще — петь.

— Ты слышал, — не давал Ниссон Гольдшмидт господу богу покоя. — Мало ему, что играет на скрипке, так он еще и поет. И какие ты песни поешь?

— Всякие. Еврейские… немецкие… русские… белорусские… польские…

— Ты слышал? Он поет на всех языках. А погром… обыкновенный маленький погром человек на сто остановить ты можешь?

— Песнями? Погром?

Перейти на страницу:

Похожие книги