Анчи заставила Прокопа рассказать о себе. Где родился и где вырос и о том, как побывал в самой Америке, сколько горя хлебнул, что и когда делал.
А ему хорошо было вспоминать свою жизнь; ибо, к его удивлению, она оказалась более запутанной и удивительной, чем он сам думал. Да еще о многом он умолчал - особенно... ну, особенно о некоторых сердечных делах: во-первых, они не имели большого значения, а во-вторых, как известно, у каждого мужчины есть о чем умолчать. Анчи сидела тихая, как мышка; ей казалось очень смешным и неправдоподобным, что Прокоп тоже был ребенком и мальчиком и вообще совсем другим, не похожим на того угрюмого и непонятного человека, рядом с которым она чувствует себя такой маленькой и неловкой. Но теперь она уже осмелела до того, что могла бы и дотронуться до него - завязать ему галстук, причесать волосы и вообще... И словно впервые разглядела она его широкий нос, твердые губы и строгие, мрачные, с кровавыми прожилками глаза; и черты его казались ей удивительно странными и сильными.
Но вот настала ее очередь рассказывать. Она уже открыла рот и вздохнула поглубже - и вдруг засмеялась. Согласитесь что можно сказать о еще не написанной жизни, да к тому же человеку, который однажды двенадцать часов пролежал, засыпанный землей, побывал на войне, в Америке и бог знает где еще!
- Я ничего не знаю, - сказала она искренне.
Ну разве такое "ничего" не стоит всего жизненного опыта мужчины?
Давно миновал полдень, когда они вместе пошли по разогретой солнцем полевой тропке. Прокоп молчит, а Анчи слушает. Анчи гладит рукой колючие колоски. Анчи плечом коснулась Прокопа, пошла медленнее, словно ноги у нее вязнут; потом ускорила шаг, идет впереди него, срывает колосья, охваченная какой-то потребностью разрушать. Это солнечное уединение начинает тяготить и нервировать ее. "Незачем было сюда ходить", - думают оба тайком и в мучительном разладе с самими собой через силу прядут тонкую, рвущуюся нить разговора. Вот наконец часовенка под двумя старыми липами - цель прогулки. Предвечерний час, когда заводят свои песни пастухи. Вот сиденье для странников; они присели и совсем стихли. Какая-то женщина перед часовней молилась на коленях - наверное, за своих близких. Едва она ушла, Анчи преклонила колени на ее месте. Было в этом нечто бесконечно женственное; Прокоп ощутил себя мальчишкой рядом со зрелой простотой древнего священного действа.
Наконец Анчи поднялась, серьезная и повзрослевшая, на что-то решившаяся, с чем-то примиренная; словно познала нечто, словно несла в себе некое бремя - задумчивая, неуловимо измененная; и когда они побрели домой по сумеречной тропинке, отвечала ему односложно, сладостным, глубоким голосом.
За ужином она не разговаривала, молчал и Прокоп; скорее всего оба думали об одном: когда же старый доктор уйдет читать свои газеты. А доктор бурчал себе под нос, пытливо оглядывая их через очки; да, брат, тут что-то не то, что-то не в порядке! Молчание затянулось и стало тягостным, как вдруг раздался звонок, и человек - не то из Седмидоли, не то из Льготы - попросил доктора поехать к роженице.
Это очень мало .обрадовало доктора, он даже забыл браниться. Уже с саквояжем в руках он остановился на пороге, сухо приказал:
- Иди спать, Анчи.
Она молча поднялась, стала убирать со стола.
Долго, очень долго пропадала где-то на кухне. Прокоп нервно курил и собрался было уже уходить. Тут она вернулась, бледная, как от озноба, и сказала, героически пересиливая себя:
- Не хотите поиграть на бильярде?
Это значило: о саде сегодня не может быть и речи.
Да, это была отвратительная партия; Анчи была просто неуклюжей - толкала шары вслепую, забывала о своей очереди играть, отвечала еле-еле. Один раз промахнулась по шару, который, как говорится, "свесил ножки в лузу", и Прокоп стал показывать, как надо было ударить: целиться в правую щечку, взять кием чуть ниже середины, и готово! При этом - только, чтобы навести кий, - он положил свою руку на ее. Анчи резко обернулась, потемневшими глазами заглянула ему в лицо, швырнула кий на пол и убежала.
Что делать? Прокоп быстро ходил по бильярдной, курил и злился. Вот странная девушка. Но зачем она сама сбивает меня с толку? Ее невинный рот, ясные, такие близкие глаза, личико гладкое, горячее - ты ведь не каменный в конце концов! Разве такой уж грех - погладить личико, поцеловать, погладить ах, розовые щечки! - и взьерошить волосы, волосы, тонкие, нежные волоски над юной шейкой (ты ведь не каменный!). Поцеловать, погладить, коснуться, облобызать благоговейно и бережно? Глупости! - сердился Прокоп, - я - старый осел; как мне не стыдно - такой ребенок, она об этом и не думает, и не думает... Ладно. Прокоп справился с искушением, хотя удалось это ему далеко не сразу. Можно было увидеть, как он стоит перед зеркалом, в кровь искусав губы, и угрюмо, с горечью перебирает, мерит свои годы.