«Козел-козлище, седая бородища... » По смешному случаю вспомнился он мне, мама. Принял я вахту, сеанс начал, ну, на связь с Большой землей вышел. Стучу себе на ключе, высекаю тире и точки, а сам, между прочим, на дверь поглядываю. Как он там, мой напарник? Добрался ли до кладовушки, где мы съестные запасы держим? Не сбился ли с пути в слепой белой мгле? Чувствую, хатенка моя дрожмя дрожит. Значит, метет там, за дверью, будь здоров! Одна надежда на канат, по которому мы от хатенки до кладовушки вроде трамваев курсируем. Черта молю и иже с ним, только бы не оборвался. Вдруг дверь настежь — и вот он, мой напарник.
— Живой?!
Молчит. А на самом лица нет. Бледнее мела.
— Что там?
Молчит. Испуган и вопросов не воспринимает. Я как заору:
— Что там?!
Подействовало. Глаза ожили, и кровь на лице заиграла. Только в голосе дрожь:
— На «хозяина» напоролся.
На медведя, значит. Повезло! Обычно медведи наше жилье стороной обходят. Интересно, этот с какой стати сюда прибился? Допытываюсь и узнаю: возле кладовушки засел, под кладовушку подкапывается. Смешно спрашивать зачем...
Схватил я шапку в охапку, на уши натянул и, в чем был, наружу выскочил. По канату до кладовушки добрался. Тут, будто к случаю, метель поутихла. Я — глядь-поглядь — вот он, «хозяин». Задрал лапы и — на меня. А я поднял руки и на него. Сходимся, как два борца. Со стороны посмотреть, я медведю ни в чем не уступаю. Сама знаешь, ни ростом, ни здоровьем бог меня не обидел. Но это со стороны. А на самом деле я против «хозяина» все равно что стебелек против ветра. Налетит и сомнет...
Что мне было делать, мама? В детстве мы с Шуркой любили играть в соловьев-разбойников. Помнишь, как подпрыгивали, бывало, у нас на столе стаканы и блюдца, когда вдруг среди чаепития гремел под окном оглушительный Шуркин свист?
Не знаю, как разбойники, а я не мог устоять против этого свиста. Вернее, не устоять, а усидеть. Я срывался с места, не допив чая, и, провожаемый твоим ласково-укоризненным взглядом, выбегал на улицу. Два ликующих свиста сливались в один...
Если ты думаешь, что я с тех пор разучился свистеть, то ошибаешься, мама. Честное слово, стоило пересечь полсотни меридианов и параллелей, чтобы видеть, какого стрекача задал «хозяин», оглушенный моим молодецким свистом.
— Ну как? — спросил напарник, сверля меня тревожным взглядом, едва я переступил порог нашей радиохатки.
— Я добрый, я ему зла не причинил, — ответил я, усаживаясь за радиопередатчик.
...Помнишь, мама, как ты учила меня быть добрым? Первым делом — товарищу, сынок, говорила ты. Вторым — товарищу. Третьим — товарищу. А напоследок уж себе... Ты — товарищу, товарищ — тебе, вот вы и будете друг у друга в неоплатном долгу.
«Во-первых»... «В последних»... До меня не доходил тогда мудрый смысл твоей арифметики. Наверное, потому, что сердца двенадцатилетних закрыты еще для этих слов.
Я был жаден, как бывает жадным всякий мальчишка, оказавшийся собственником электрического фонарика, серебряных коньков-бегунков, велосипеда... И стоило мне хоть на миг разлучиться со своим сокровищем, я сразу терял покой. И не велосипеду, а мне было больно, когда Шурка, сверкая босыми пятками, гонял на нем по нашей улице. Не коньки, а мои ноги ныли от усталости, когда он сломя голову носился на моих бегунках по замерзшему пруду. И не фонарик, а мое собственное сердце сгорало на медленном огне жадности, когда кто-нибудь включал принадлежащее мне «карманное» электричество.
Ты все видела, понимала и изо дня в день, изо дня в день твердила мне: «Первым делом — товарищу, сынок... Вторым — товарищу... А напоследок уж себе... »
Что делает человека жадным? Мама, мама, как хорошо понимала ты это, с какой грустью посматривала на меня, задиравшего нос перед товарищами только потому, что я владел тем, чего не было у них!
Однажды (я хорошо помню, что это было под вечер, сумерки скрывали твое лицо) ты позвала меня в дом и сказала:
— Я давно хотела спросить у тебя кое о чем, сынок...
Помню, как меня встревожили тогда эти твои слова. Прежде ты никогда не разговаривала так со мной.
— Спросить? О чем спросить? — почти неслышно прошептал я.
— Я хотела спросить, — продолжала ты, — почему мой сын стал меня меньше любить?
Я чуть было не задохнулся от возмущения.
— Кто, кто мог наговорить на меня, что я люблю тебя меньше прежнего?
Ты встала, зажгла свет, и я увидел выставку всех моих сокровищ: велосипед, коньки, фонарик...
— Вот кто, — сказала ты. — Ведь ты их разве что спать с собой не кладешь.
— Я их берегу, мама, — попытался возразить я, но ты была неумолима. Я, как сейчас, слышу твои слова:
— Вот-вот, бережешь, а я мешаю тебе беречь твои вещи. Может быть, я лишняя у своего сына?
Это было так чудовищно, что у меня перехватило дыхание:
— Лишняя? Ты лишняя?
— Ну да, — сказала ты, поняв мое состояние. — Лишняя, потому что мешаю тебе быть жадным.
На глазах у тебя засверкали слезы.
Помню, в этот момент часы пробили половину девятого. А мне показалось, что это одна из твоих слезинок упала и вскрикнула, ударившись о крашеную половицу.