Читаем Красный век. Эпоха и ее поэты. В 2 книгах полностью

Мишени эти хорошо пристреляны в лирике первых революционных лет. А вот опаляющее душу ожидание гибели — личная мета. Гибель свою зовет, ждет, почти любит. Чувствует, что сама она — только предтеча. «Вперяет обезумевший взор» в затянутое дымом грядущее, высматривая ту, что придет следом. Знает: «стережет меня страшный конец». Самое же страшное: этот конец «прилетит…из милых рук». Друг будет объявлен врагом. (О, знала бы, какие партразборки грядут после 1927 года! «Сегодня вождь любимый ты, а завтра ренегат»… «Больше, чем с врагом, бороться с другом исторический велит закон»… «Сожжем испытанного друга, от друга верного сгорим»).

В 1921 году это еще только предчувствие. Неведомый «милый враг» поворачивает классовую ненависть кровавящей душу гранью, сообщая стиху юной мстительницы фантастический для пролетарской логики поворот:

У врагов на той сторонеМой давний друг.О, смерть, прилети ко мнеИз милых рук!..Сегодня я не засну…А завтра, дружок,На тебя я нежно взгляну
И взведу курок.Пора тебе отдохнуть,О, как ты устал!Поцелует пуля в грудь,А я в уста.

Написано — за три года до лавреневского «Сорок первого».

Смысл? «Наши тусклые глаза в ничто устремлены». На бунташной волне 1921 года еще только смутно предчувствуется эта пустота, еще оглядывается душа на Христа, прощаясь с ним:

Он оставил меня однуВ грозе на пути.
Грядущих дней глубинуКому осветить?

Некому. Христа нет. Церкви нет. Семьи нет.

Есть — «несметное человечество». От Земли до Марса. «Космос без преград». Голодные полчища, готовые растоптать «сытый мир», «накормить Каинов-братьев кровавой пшеницей». Арифметика масс. «Пусть тысячи трупов костенеют, нас — миллионы». Торжество и ужас разом.

Что подвигает пламенеющую душу на этот убийственный марш?

Страх хаоса. Планетарный ужас небытия. Ледяная пустота, которую надо разогнать огневой атакой.

Нарушен ход планет.Пляшут, как я, миры.Нигде теперь центра нет.
Всюду хаос игры.Нет центра в душе моей,Найти не могу границ,Пляшу все задорней, бойчейНа поле белых страниц.Космический гимн не спет, —Визги, свисты и вой…Проверчусь еще сколько летВо вселенской я плясовой?

Великие поэты советского поколения найдут центр. Они этому центру поверят так, как может быть, не верили себе. А кто не найдет?

А кто не найдет, тоже выразит эпоху. Но — с другой стороны. С той, где вечно пляшут и поют.

Этот пляс еще откликнется в лирике Барковой. Но пока — марш. И этот планетарный размах души, вселенский охват, готовность «прильнуть к груди человечества» — все это так заманчиво согласуется с идеями мировой революции! И — с гремящим в столицах Пролеткультом. Только там — то и дело пустой грохот и звон, а тут — горячее безумие, огненная подлинность.

Нарком просвещения Луначарский, приехавший в Иваново-Вознесенск смотреть кадры, очарован. «Я нисколько не рискую, говоря, что у товарища Барковой большое будущее». Больше: он «вполне допускает», что товарищ Баркова «сделается лучшей русской поэтессой за все пройденное время русской литературы».

Нарком недалек от истины. С той поправкой, что пройденное время всегда имеет лицевую сторону и изнанку. А по масштабу фигура вполне подходит. По ярости противостояния. По планетарности охвата.

«Во мне в сущности много брюсовщины», — с горечью обернется она полвека спустя. И вспомнит, что были даже какие-то семинары «по Брюсову и Анне Барковой» в начале 20-х годов. «Брюсовщина» — псевдоним мировой инженерии, победного насилия разума над инертностью мира. На какое-то мгновенье этот стиль овладевает пером жар-птицы из Иванова, но не надолго: ни в Брюсовском Институте, ни в брюсовской стилиститке она не удерживается. Потому что изначально там — все небрюсовское: яростное, непредсказуемое. И — абсолютно женское (что и декларировано назваением первого сборника: «Женщина»). «Планетарность» схвачена с тем, чтобы по-женски импульсивно взорвать ее, вывернуть наизнанку, прожечь насквозь.

Сами пролеткультовцы мгновенно чувствуют, что в их расчисленное созвездие летит противозаконная комета. Нарком отводит ее в Дом Журналистов — продемонстрировать московским экспертам, и тотчас сыплются искры. В защиту выступает только Пастернак. «А Малашкины, Малышкины, Зоревые, Огневые (фамилий уж не помню, — не без издевки заметит Баркова полвека спустя) усердно громят…».

Что же ей клеят? Чертовщину, мистику декаданс, анархизм, бандитизм. Патологию. Вообще даже не определишь… «Любопытный и жуткий образец… ущемленной девицы». «Ахматова в спецовке».

Последнее, как сказал бы Блок, небезынтересно.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже