Читаем Красный век. Эпоха и ее поэты. В 2 книгах полностью

Прелестное, легкое, как пух, воспоминание о первой любви (еще в Елисаветграде): головокружительные свидания, влажная сирень (влага — вещество любви!), алтарное свечение ночи, тепло рук, хрусталь вод в кувшине, миражи города, построенного чудом… И — две последние строки, врезавшиеся в память миллионов людей, когда сын поэта Андрей, знаменитый кинорежиссер, врезал их в свой фильм «Зеркало»:

…И рыбы подымались по реке,И небо развернулось пред глазами…Когда судьба по следу шла за нами,Как сумасшедший с бритвою в руке.

Гибельное предчувствие, которого Тарковский не избежал, как не избежало и все его поколение, чья жизнь выпала на историческую паузу (ее правильнее определяли тогда — как «передышку»), в историческую засаду (ее правильно определяли как «запасной путь»), а можно сказать: в историческую западню (как ее никто тогда не определял), — у Тарковского это предощущение гибели никак не связывается ни с Гражданской войной (что было свойственно «опоздавшим»), ни с более далекими прошлыми войнами ((ну, не ближе Куликова поля, а то и вовсе на Калке).

Война надвигается — из будущего.

В 1939-м она все еще воспринимается как «последняя» (страна пела: «это будет последний и решительный бой»), Тарковский уточняет: «предпоследняя», потому что «последняя» будет — «со всей вселенной».

В 1941-м «вселенная», столь родная Тарковскому с его астрономическиом мироохватом, — сужается до гитлеровского воинства, и в стихах на мгновенье появляется конкретно-историческая определенность: «Вы нашей земли не считаете раем, а краем пшеничным, чужим караваем, штыком вы отрезали лучшую треть. Мы намертво знаем, за что умираем: мы землю родную у вас отбираем, а вам — за ворованный хлеб умереть!»

В 1942-м, под Сухиничами, на переднем крае — еще более определенное предчувствие: «Немецкий автоматчик подстрелит на дороге, осколком ли фугаски перешибут мне ноги, в живот ли пулю влепит эсэсовец-мальчишка, но все равно мне будет на этом фронте крышка, и буду я разутый, без имени и славы, замерзшими глазами смотреть на снег кровавый».

В 1943-м, под Орлом, при начале Курской танковой битвы: «Дай мне еще подышать, дай мне побыть в этой жизни, безумной и жадной, хмельному от водки, с пистолетом в руках ждать танков немецких, дай мне побыть хоть в этом окопе…»

Еще миг — и предвещанное сбывается.

Полевой госпиталь, в котором хирурги пресекли гангрену, подымавшуюся по искалеченной ноге, — достает сил описать лишь двадцать лет спустя:

Стол повернули к свету. Я лежалВниз головой, как мясо на весах,
Душа моя на нитке колотилась,И видел я себя со стороны:Я без довесков был уравновешенБазарной жирной гирей. Это былоПосередине снежного щита,Щербатого по западному краю,В кругу незамерзающих болот,
Деревьев с перебитыми ногамиИ железнодорожных полустанковС расколотыми черепами, черныхОт снежных шапок, то двойных, а тоТройных. В тот день остановилось время…

Как перекликается этот стон раскромсанного тела с исповедью духа, для которого время никогда вроде бы и не шло… а вот, оказывается, что шло, и замерло — только теперь:

                            … Не шли часы, и души поездовПо насыпям не пролетали больше
Без фонарей, на серых ластах пара,И ни вороньих свадеб, ни метелей,Ни оттепелей не было в том лимбе,Где я лежал в позоре, в наготе,В крови своей, вне поля тяготеньяГрядущего…

Но грядущее наконец, ударило и, сделавшись настоящим, отступило… а в настоящем мир снова сдвинулся, и пошел вперед — уже за гранью свершившегося:

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже