Читаем Крепостной остывающих мест полностью

Или: «…холодей же, имперский гранит, / где савраска, похожий на ослика, на петровскую лошадь глядит…»… Этот похожий на ослика савраска очень хорош, и странно преображает мотив пушкинского Медного Всадника; этот Всадник, более аутентичный с виду, еще раз появляется в стихах Кенжеева; где за лирическим героем гонится жизнь в дыме строительств и изменений…

Или:

И с каждым каменным приливом

волну воздушную несет

к мятущимся, но молчаливым

жильцам простуженных высот —

хороши и своеобразны и «простуженные высоты», и их молчаливые, но метущиеся жильцы. Бахыт Кенжеев удивительно умеет изобразить традиционных персонажей – ангелов что ли? так, как будто до него их никто и никогда не только не изображал, но и не видел. А он их открыл. Андрей Рублев братается с Рэем Брэдбери.

* * *

Кстати, чтобы не терять из виду Демона: Лермонтова (как, впрочем, и Пушкина – Пушкина скептического, разочарованного, мучительного, а не легкого и радостного, которым он не был никогда) в книге Бахыта Кенжеева вообще много. Лермонтовское «гляжу в грядущее с боязнью, / гляжу в прошедшее с тоской» всплывает в памяти само собой часто. Книга отчасти разворачивается под знаком Лермонтова: цитаты, отсылки, переклички.

Другая очень последовательно всплывающая в стихах Кенжеева ассоциация (или являющаяся ему дружеская тень) – Вергилий, и. скорее, не как великий римский поэт-эпик, а как спутник Данте. Жизнь человека интерпретируется у Кенжеева как постоянное возвратное движение между раем и адом (рай – это любовь и воспоминание о любимых и людях, и местах), вверх – вниз, и обратно, вплоть до образования в результате этого движения нового пространственно-временного единства «рая-ада», по которому (по этой целостности) и путешествует, и кочует лирический герой, а рай все более напоминает другую форму и обратную сторону ада.

I

«Зачем придумывать – до смерти, верно, мне…»

Зачем придумывать – до смерти, верно, мне

блуждать в прореженных надеждах.

Зря я подозревал, что истина в вине:

нет, жёстче, поразительнее прежних

уроки музыки к исходу Рождества.

Смотри, в истоме беспечальной

притих кастальский ключ, и караван волхва

уснул под лермонтовской пальмой.

Так прорастай, январь, пронзительной лозой,

усердием жреческим, пустым орехом грецким,

пусть горло нищего нетрезвою слезой

сочится в скверике замоскворецком,

качайся, щёлкай, детский метроном,

подыгрывая скрипочке цыганской,

чтобы мерещился за облачным окном

цианистый прилив венецианский.

«Ах, как холодно в мире. Такой жестяной снегопад…»

Ах, как холодно в мире. Такой жестяной снегопад.

Всякой твари по паре, и всякое платье – до пят.

Вспоминать в неуёмной метели, второго числа

(и четвёртого тоже) о скрипе ночного весла.

Всё пройдёт? Предпотопный кораблестроительный пыл,

паутина в сусеках, мохнатая пыль по углам?

Пролетит шестикрылый, что вестью благой искупил

воплотившийся грех, будто хлоркою вымыл чулан?

В рассуждении голубя, что из каптёрки своей лубяной,

различает глубокое небо и ахнувший снег – Арарат,

не чинись – в том числе и тебя, мореплаватель Ной,

успокоят в дубовой оправе, как гравий в шестнадцать карат.

Допивай же, волнуясь, на дачной веранде стареющий чай

и в молитвах пустых неподкупному мастеру льсти.

Для гаданий негодная ветхая книга зовётся «Прощай»,

а её протяженье, её одолженье – «Прости».

«Как скаламбурил бы мой товарищ, роза упала на лапу Азора…»

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже