— А что случилось, а? — спрашивал Достоевский, робко заглядывая в растворенную дверь хаты. — Что случилось?
— Хватит. Ничего не случилось, — оборвал его капитан. — Запри дверь, а ребят этих возьми к себе: там места хватит.
— Глянь, наш лейтенант! — обрадовался Охватов и хотел будить его, но Достоевский не дал:
— Ошалел, да? Какой тебе лейтенант? Разуй глаза. Это же старший лейтенант. А вернется капитан — он вас тряхнет за водку.
— Чудно, да и только, — благодушно улыбаясь, рассуждал Урусов. — Вдругорядь греемся возле фляжечки— то. И своего командира встретили. Он как тут, а? Ты, землячок — один курим табачок, он как здесь?
— Что-то дом стал сниться. Ладно ли уж там, — сказал Урусов. — До войны в парнях ходил, потом оженился, ребятишки пошли, дом наново срубил, два срока председателем сельского Совета избирали — много всего было, а сейчас подумаю, будто и не я жил, а другой кто. А ты только вроде и делал всю жизнь, что боялся смерти да от осколков хоронился. Да вот еще Шорья осталась в башке.
— Эта Шорья всю плешь переела, — согласился Охватов. — А я, Урусов, отчего никаких снов не вижу?
— Что тебе видеть. У тебя еще материно молоко на губах не обсохло.
— Кровь уж запеклась, а ты о молоке.
— Да и то. Я в твои годы из-за Насти дрался. Ух, драчливый был. Сам худой, а рука у меня увесная. Шаркну — рыло набок.
— Каждому свое снится.
— Бывает, и чушь какая-нибудь приснится. Тут вот вижу как-то: в отхожее место, опять же на этой проклятой Шорье, зашел я, а за мной какой-то полковник с золотыми птичками на рукавах. Зашел да и говорит мне: «Зачем-де котелок с собой таскаешь в такое место». Я ему: «Украдут, ежели при входе оставить». — «Врешь, я вот свой оставил же: теперь у каждого есть свой котелок». — «Откуда им взяться для каждого-то?» — думаю. А потом вдруг где-то уж в караульном помещении, что ли, встретил я этого полковника. Только он уж не полковник, а будто бы рядовой Кашин. Помнишь, плотненький такой у нас был? И этот Кашин говорит мне: «Слушай-де, Илюха, да ведь котелок-то у меня тогда же и сбондили». Я смеяться над ним. Смеюсь и не могу остановиться. Так и проснулся от смеха. Проснулся, а спали в церквушке, дождь, холодно, ветер, рядом какой-то солдатик брюхом мается. И так мне сделалось горько, что я первый раз попросил себе смерти…
— Стреляют! — испуганно сказал Достоевский и вскочил на ноги, замер, прислушиваясь.
— Ну вот еще один лунатик, — с усмешкой сказал Урусов. — Ложись, милый-нецелованный.