— Давай, сивка-бурка! Давай!
— Эй ты! — закричали ему снизу. — Чего стал?
— Ко мне! — приказал Филипенко и, пошевелив плечами под полушубком, двинул левой щекой.
Боец пошел к комбату, и уже ни во взгляде, ни в движениях его не заметно было больше ни растерянности, ни страха.
— Как твоя фамилия?
— Журочкин, товарищ капитан.
— Не убили тебя, Журочкин?
— Как видите.
— А дальше?
— Как прикажете, — отвечал Журочкин, смело и точно выцеливая взгляд комбата, и эта смелость, с какой глядел провинившийся боец, понравилась Филипенко.
— Чтоб это было последний раз.
— Есть, товарищ капитан, чтоб было последний раз.
— Иди.
— Только уж, товарищ капитан, кто старое ворохнет…
Комбат так глянул на бойца, что тот мигом повернулся и побежал к своим товарищам, которые издали наблюдали за ним.
— Шельма, — сказал Филипенко Савельеву.
— Ты где же был, Охватов? — спросил Филипенко, не повернувшись к нему и даже не глядя в его сторону, и обида на человеческую жестокость, мучившая Охватова все утро, прорвалась в нем неудержимо:
— Вы не дали Урусову вынести Ольгу Максимовну, и она… вот там, в ложке.
— Ты что сказал, а? — Филипенко шагнул к Охватову. — Ты что сказал?
— Вы ее бросили, товарищ капитан! — подхлестнутый свирепостью комбата, не отступал и Охватов. — Бросили!
— Да я тебя, мерзавец!.. — Филипенко схватил кобуру, но политрук Савельев крепко взял его за руку и успокоил:
— Да ты, никак, разгорячился! Не узнаю, что с тобой? Сержант Охватов, марш в свою роту. Быстро! Передай ротному, чтоб дал тебе отделение. Больше будет проку.
Часам к одиннадцати поднялся ветер. Он сбил туманец, разметал его, и проглянуло солнце, нежданно высокое и теплое. Со стороны Мценска, из-за реки, быстро нарастая, катился рокот: шли немецкие самолеты. Развернувшись в большое колесо, они низко пронеслись над Благовкой, кладбищем и оврагом, присмотрелись и начали бомбить. Сразу померкло солнце, и тяжелые дымы закрыли землю. Бойцы, рывшие окопы по берегу, скатились вниз и отсиделись под крутояром.