Как только Татьяна ушла, настояв на том, чтобы никто ее не провожал, отец у него спросил: «Эта твоя дистрибьюторша, она у тебя — что?».
«Не дистрибьюторша, а коробейница», — поправил Гера отца.
«Пусть коробейница, — не стал тот спорить. — Она у тебя что, еврейка?»
«Ах, прекрати, о чем ты говоришь! — раздраженно вступила в разговор мать. — Да и причем тут это!»
«Сейчас, по-моему, одни только евреи озабочены, как правильно, а как неправильно говорить по-русски, — хмуро сказал отец. — Правильно я с нею говорил или неправильно — мне главное сейчас не это, а чтобы она верно поняла мои вопросы».
«Она и поняла», — примирительно сказала мать.
«Может, она и поняла, — не сдавался отец, — но не ответила».
«Она ответила, — закончил Гера разговор. — И не волнуйтесь вы, я пересдам эти дурацкие зачеты».
Гера был убежден, что никогда не передаст Татьяне ни слова из того, что наговорил ему отец после ее ухода, но не удержался и рассказал ей все при первом же свидании.
«О евреях и о языке — занятное наблюдение, — бесстрастно отозвалась Татьяна и пообещала: — Над этим я подумаю».
И все потом — или не все — четыре дня, которые они не виделись, Татьяна думала, а когда встретились на пятый день, она уже бесстрастной не была: «Вот я подумала, и я бы уточнила. Я бы поправила твоего отца. Мы все здесь до того уже дошли, что каждый из нас, кому не безразлично слово и даже Слово с большой буквы, в его первоначальном смысле, — каждый из нас, в толпе всех прочих, к Слову равнодушных и глухих, становится как бы евреем, — то есть становится евреем в первоначальном, вечном смысле, — то есть становится изгоем в любой толпе, поскольку он принадлежит к народу Слова, народу священников — гонимым и непонятым, презренным и оболганным, вызывающим смех, ненависть и брезгливость. Все те немногие, что сохранили верность Слову в его извечном смысле — уже поэтому евреи, даже когда они не жалуют евреев сами…».
Татьяна была подавлена, и Гера постарался ее немного приободрить: «Не так уж мало тех, кому не безразлично… То есть таких — немало. Мне так кажется».
«Мало таких или немало таких — а все равно будут рассеяны по миру… Да и уже рассеяны, даже и те, кто никуда еще отсюда не уехал».
Татьяна замолчала. Они шли по набережной Воробьевых гор — и Гера не знал, что сказать. Все же сказал, завистливым взглядом провожая толпы беззаботных пассажиров на прогулочном речном трамвайчике: «Ты только не подумай, что отец мой, если евреев помянул, — то самое… Он не то самое, он у меня нормальный».
«То самое, то самое, — ответила Татьяна убежденно, но без злобы, — мы все —
У отца —
Незадолго до первого из них Гера вновь гулял с Татьяной по берегу Москва-реки под Воробьевыми горами. Вновь провожая взглядом веселенький прогулочный речной трамвайчик, он, сам того, быть может, не желая, продолжил разговор о верных Слову — так, словно разговор тот и не прерывался. Гера спросил Татьяну, отчего бы ей, живущей своим умом, свободно и осмысленно, и не заняться чем-нибудь осмысленным, вместо того чтобы таскаться по Москве с бирюльками…
«У меня нет таланта, — просто ответила ему Татьяна. — У меня нет таланта ни к чему… Не надо меня перебивать, — сказала вдруг она, повысив голос, пусть Гера и не думал ее перебивать, — уж если ты спросил, то и не смей перебивать, сначала выслушай… Да, никаких талантов… Кроме того, я женщина, и я люблю бирюльки. Так что пиши, пожалуйста, про своего Суворова, а я, уж извини, буду таскать свои бирюльки».
Корма трамвайчика скрылась в тени под сводами метромоста, и Гера затосковал. Татьяна вдруг заторопилась прочь, сославшись на домашние дела, — и Гера не сумел припомнить, когда еще он слышал от нее о домашних делах.
Он позвонил ей поздно вечером, сказал, что не хотел ее обидеть, и попросил прощения. Татьяна суховато удивилась: «Я не понимаю, о чем ты говоришь. Мне не за что прощать тебя. И помнишь, у тебя экзамен?.. Вот и готовься».