Голод прошел. Голуби спустились в пыль. Гера, кроша, бросал им черный хлеб. Было тихо и очень жарко. Из дома вышли две женщины. Одна остановилась на крыльце, другая спустилась с крыльца, задержалась возле гроба, прислоненного к стене, погладила его матерчатую синюю обшивку и закричала вдруг так громко и протяжно, что Гера выронил остатки хлеба:
— Не убойся ты, желанная!.. тебе сделали да дом-хоромину!.. без дверей и без окошечек!.. и без скрипучей-то полаточки!.. и без тесовой-то кроваточки!.. и кирпичной жаркой печеньки!.. тебе трудн
Умолкнув, женщина убрала руку от гроба и села на крыльцо. Та, что оставалась на крыльце, положила ей руки на плечи, подняла голову и закричала вдруг еще протяжнее и громче:
— Ты прости, наша желанная!.. уж как на все да веки долгие!.. веки долгие, нерушимые!.. уж больше не придет письмо-грамотка!.. пословесная телеграммочка!.. и не придешь ты, не придешь ко мне!.. не скажешь ласково словушко!.. не обогреешь да ретиво сердце!.. не прибавишь ума-разума!.. уж как мне горе-злосчастие!..
И первая, не вставая с крыльца, головой в глухом черном платке мотая из стороны в сторону в такт своим воплям, снова протяжно закричала:
— Ох ты мнечушки тошнехонько!.. закатилось красно солнышко!.. за леса да за дремучие!.. как за горы за высокие!.. за ручьи да за бегучие!.. За болота за седучие!..
Ее последних долгих вскриков Гера не разобрал, потому что из дому как раз выходили остальные женщины — все, кроме счастливой старушки, — и окружили крыльцо.
Лика, выйдя на крыльцо, тут же направилась к Гере и уселась рядом с ним в тени водонапорной башни. Деловито ему сказала:
— С кровати на солому мы ее переложили, теперь одно: жди. Терпи и жди. Тебе ведь у нас спешить некуда.
Гера спорить не стал.
Какая-то женщина спустилась с крыльца, взяла себя руками за лицо и закричала, раскачиваясь мерно, но крик ее, в отличие от предыдущих протяжных криков, уже немного походил на пение:
— Ох, не держать мне резвы ноженьки! Ох, да поломились у меня плечики белешеньки! Не удержать буйной головушки!..
— Муртазова, — пояснила Лика, — она у нас хорошо вопит. Но не так, как ее мать вопила, пока сама была жива.
— …Ты спроснись, моя сестричушка! Ты открой свои очи ясные! Ты порадуй меня — бедну головушку! Как жила я с тобой да ласкалася! Словом ласковым обмолвлялася! Ты за што меня спокинула! Оставила ходить по земле безутешную! Мое сердечушко да измоталося! С тоской-грусточкой спозналося! Хоть повидать тебя на минуточку! Словом ласковым обмолвиться!..
— Это она по местному вопит… то есть поет? — спросил Гера у Лики, когда Муртазова смолкла.
— А я знаю? — ответила Лика, — Местных тут мало кого осталось. Все мы тут понаехавши, кто откуда. Я вот из-под Пскова, и сестра моя Томка — она за Игониным замужем — тоже из-под Пскова… Сам Игонин — из Осташкова, ну а Муртазовы откуда, я не знаю…
Другой голос взвился с крыльца в воздух — не слишком и громкий, но какой-то сердитый, словно он пенял кому-то или кого-то грозил наказать:
— Уж как мы да горьки сироты… Как в лесу да были рощены… Как во поле были брошены… Как лесиночки подсохлые… Семяниночки невсхожие… Как от камышика родилися… От березы откатилися… Нету сродников, приятелей… При твоей да гробовой доске… Аль не кинулись, не бросились… За отцом да за духовным… Твои сродники, приятели… Подкосились скоры ноженьки… У тебя моя мила сестра… Тут душа с телом рассталася… С вольным светом распрощалася… Растворяйся дверь тесовая… Идет гостья невеселая…
Потом все утихло, как показалось Гере, навсегда. Женщины о чем-то неслышно переговаривались вокруг крыльца; Лика молчала. Голуби вернулись к ногам Геры, понемногу столпились у его ног и затеяли ленивую драку в пыли за оброненный им хлеб. Жарко было. Гера протянул Лике остатки «Колокольчика», но Лика пить отказалась. И Гера сам допил сладкую, нагретую газировку…
Одна из женщин отошла от крыльца на середину улицы, принялась медленно раскачиваться.
— Семенова, — торопливо пояснила Лика, — Ленка Семенова. Она у покойницы в главных подругах ходила. Других-то подруг у нее, считай, и не было, а ведь она добрая была…