Среди эмигрантской литературы особняком выделялись публикации русского историка Г. П. Федотова. Его взгляд из Парижа на состояние крестьянства в Советской России отличался непредвзятостью и проницательностью исследователя. Григорий Петрович Федотов был сам непосредственным свидетелем и очевидцем социальных изменений в новой России: воспитанник историко-филологического факультета Петербургского университета, преподаватель кафедры средневековой истории, издатель, после заболевания сыпным тифом в 1920 г. уехал в Саратов, где работал на кафедре средних веков Саратовского университета до конца 1922 г. Он на собственном опыте познал жизнь в условиях политики военного коммунизма и начала нэпа в ключевых центрах страны – Петрограде и Поволжье, пережил голод 1921—1922 гг. В 1922 г. Федотов вернулся в Петроград, а в 1925 г. уехал за границу, волею судьбы избежав трагической участи своих товарищей по христианскому кружку. Публицистические работы русского историка, профессора Богословского института в Париже в эмигрантских журналах стали заметным явлением в среде Русского Зарубежья: он получил славу «первого публициста в эмиграции», «нового Герцена». В эмиграции Федотов был убежденным антибольшевиком, но его взгляды не совпадали ни с одной эмигрантской группировкой, отличаясь неким «советским» отпечатком, проявившимся в подходе к социально-политическим проблемам в большевистской России. Характерной является его статья «Новая Россия», опубликованная в эмигрантском журнале «Современные записки» в 1930 г., которая вошла в книгу Г. П. Федотова под примечательным названием «
По оценке Федотова, крестьянство в Советском государстве по-прежнему осталось в основании социальной пирамиды: производящим, кормящим, поддерживающим атлантом. Но это уже не прежнее дореволюционное, не униженное сословие. Политическое бесправие и даже экономическая эксплуатация деревни городом не в силах парализовать социальный подъем в крестьянской среде. Подъем этот, по Федотову, заключался в невесомом, но огромной важности факте: в социальном самосознании. В деревне, освобожденной от помещика, проснулся небывалый голод к труду. Крестьянин словно впервые почувствовал себя хозяином на своей земле: он жадно слушал агронома, бросался на технические новинки, которые еще недавно его пугали. Он рассчитывал, строил планы – и убеждался, что в условиях фискальной государственной системы самое умное – скосить свой хлеб на сено. Но при малейшей передышке он показывал свою силу. Среди старшего поколения три миллиона побывавших в немецком плену вернулись энтузиастами технического прогресса. Остальные – посидевшие в окопах или, по крайней мере, в казармах, исходившие Россию из конца в конец, целые годы питавшиеся газетой и опиумом митинговых речей, – они уже никак не походили на патриархальный тип русского Микулы. Многие брились и носили городской пиджак. Большинство, разуверившееся в новых фетишах, не вернулось и к старым святыням. Мужик стал рационалистом. Он понимал русский литературный язык и правильно употреблял множество иностранных слов. Конечно, это был скудный язык газеты, но вместе с ним в крестьянскую голову входили газетные идеи. Обычный здравый смысл крестьянина предостерегает его еще от прямолинейного решения текущих вопросов жизни. Он стал превосходно разбираться в экономических вопросах, столь запутанных в Советской России. Крестьянин заглянул и в «лабораторию власти», которая утратила для него священное обаяние[32]
.