– Славил и буду славить... Тебя бы на стогнах дубьем лупить, да не по разу. Тебя бы с цепью на шее, как медведя, водить на показ, – прохрипел Феодор. Осклизлое огорлие подсыхало и сейчас натирало кожу, выдавливало язык изо рта. Сглотнуть бы пену, да нет мочи. Слюна сочилась из углов губ, как у бесноватого. Феодор протиснул пальцы, хотел ослабить ошейник. Зазвенели, пролившись вдоль тела, цепи. – Спусти, мучитель. Я думал, ты Каиафа, а ты бес. Пакостник. Свою бесстыжую душу спровадил к чертям на гору, так и людей поманываешь за собою блудом. Эх ты-ы! Я тебя, бывало, батькой кликал. Родного отца на тебя променял. Я к тебе за тыщу поприщ сердцем рвался, как верные ученики за Спасителем. А ты вон что... Блудилище вырыл да девок невинных в помойку ту окунаешь, будто в купель.
– Молчи, неистовый!
– А ты мне горло заткни кляпом, – пуще поднял голос юродивый, загремел на всю пустынь. – Иль язык отрежь. Мне и сладко!
– Загунь, ехидна. Еще успеется. Кого учишь, пророк? Ум потерявши, чего о себе возомнил? Я тебе ум-то скоро вправлю. Самое место на цепи. Цепь да епитимья тебе во здоровье. Чтоб тыщу поклонов земных пред всякой трапезой! Слышь? Я велю будильщику за тобою считать...
Настоятель поднялся и, будто случайно, опрокинул ногою мису с брашном. Ему бы уйти, а он чего-то медлил, уставясь поверх остроконечных палей, где по небесному свинцово-серому прорану, очистившемуся от хмари, вольно гуляли вершины деревьев. Совладай вот с ними... Топором лишь ссечь. Настоятель перевел взгляд на юрода: червь ничтожный растекся у ног. Юрод потерял опору и сейчас лежал на земле, исхлестанный дождями; вериги выпростались из-под кабата и свалились на клоч соломы, пригнетая к долу, как становой якорь, словно бы они, а не цепи и приторочили Феодора Мезенца к входным воротам в келии. Что-то завистливое кольнуло настоятеля, болезненно ущемило сердце. И червь вроде бы распятый у ног, а с крылами; душу-то Божью не распнешь, она у Господа под дозором. Настоятель брезгливо выпятил тяжелую губу, складки брыльев, как у старого скимена, обметанные седой волосней, опали на ворот кафтана. Он зачем-то деловито заправил конец длинной, в измороси, бороды за поясной ремень и, теребя седой завиток, вдруг спросил сурово, отвлекшись от тайных дум:
– Почто не убил-то? Рядом же был с каретой, дурень... Засапожником абы шильцем. Потом спроси с юрода... Ткнул в проточинку, с ягодку крови, поди. Царю-то бы как угодил! И я бы простил за ирода.
«... Сатана, ой сатана, – чуть не вскричал Феодор, удивляясь ведовской силе настоятеля. – Он тайные мысли мои прочел, ведьмак».
Но отец Александр уже потерял интерес к блаженному; подобрав руками длинный подол рясы, чтобы не заволочить в грязи, он неторопливо отправился в обход скита. «Се, гряду скоро, и возмездие мое со мною, чтобы воздать каждому по делам его», – грозился настоятель, мысленно облекаясь в государевы багряницы.
Всю седмицу монашена Хиония приносила Феодору еду, но юрод не притронулся к выти. «Псу смрадному не подобает из мисы ести», – отказывался он.
Однажды в ночи Феодор встряхнул руками, пытаясь унять телесную немочь, и железа сами опали с него. Феодор не удивился чуду, но шума испугался и, торопливо свалившись под стену, просунул руки в кованые браслеты.
...Признал меня Спаситель и не отдал на растерзание блудодеям... – От одной мысли блаженное тепло растеклось по измозгнутым чреслам... – Господь подскажет, лишь твори заветы Его. Однако выхудал я, как собачий мосол, стал тощой, что тебе бабье веретено. Осталось душу мою скверную, псиную вытряхнуть из груди. Каковски еще надобно молить Всевышнего, чтобы прибрал? Все нутро изболело, живого места нет. Иного человека хворями всего выдует, и станет он что полая дудка-падреница, и примется он, плачучись, ежедень просить смерти.
Бабушка-то Марья век дожила, и вся покрылась шишками, как старое дерево. Сначала приослепла, приоглохла, потом память всю растеряла, а после и вовсе слегла в запечье, как сушина. И об одном лишь плакалась: «Пошто я такая проклятая? Все подружки давно перемерли, а я живу, как заколдованная. Мамонька, почто ты меня позабыла, за мной нейдешь?» А дочь Улита ей: «Нету у нас бессмертных, чего смерть торопишь?» Старенькая же напряжет оскудевший взор и жалобно восплачет: «Ой, мамонька, дай водицы испить». – «На воды, мамонька», – скажет дочь.
Воистину: что старой, что малой...
Вышаяла, вытлела бабушка еще при жизни, как уголек. В ямку-то снесли, а там и гнить нечему: восковые, нетленные косточки у таких благоверных. Они-то и встанут при Господе в первый день воскрешения. Бабушка в ночь померла, а утром пошли старухи со свечами душу ее провожать. И отрок Минейко, никем не званный, позади поплелся. Вывернули христовенькие из-за угла, а навстречу Еремей Окладников. И откуда взялся? Ой-ой, быть покойнику. Заберет бабушка Марья с собой спопутчика. С кем в юности колядовала, с тем и тайными заповеданными тропами по загробной жизни блуждать.
Все так и случилось.