Сколько уж времени между нами продолжается несогласие! Врагу лишь в том радость да неприятелям нашим, которые для своих прихотей не хотят, чтоб нам в совете быть; это я узнал досконально. Только бы пожаловал, изволил патриарх прийти к девятнадцатому декабрю к заутрени в соборную церковь, прежде памяти чудотворца Петра, и он, чудотворец и посредник любви нашей, всех врагов наших отженит: для того пришел бы, чтобы кровь христианскую остановил вместе с нами, и его слово надобно будет во всенародное множество. И ты, Афанасий, моим словом прикажи Никите Зюзину отписать ему все это тайно; а вот мне к тому дню надобно с ним вместе порешить, с чем отпустить тебя на посольское дело, пособоровать о том со всеми чинами и пост заповедать. Но опять молю, чтобы в тишине, без больших выговоров, чтоб не ожесточил всех, все опасаются, ждут от него жестокости. Покинул он меня в таких напастях одного, а не на том мы между собою обещались, что до смерти друг друга не покинуть, и клятва в том есть между нами».
Пробежал Никон письмо взглядом, сразу вдруг уверился в его правде, как бы голос Алексея Михайловича въяви услышал, словно бы в Крестовой палате снова встретились наедине в ночной молитвенной тишине; и воскликнул, загораясь, патриарх, отринув прежние свои клятвы и воздев очи горе: «Буди воля Божия, сердце царево в руце Божией».
И пред образами отбил земной поклон.
А утром послал Зюзину отписку, что будет на Москву, как того велит государь, но лишь просил уведомить подлинно, в какой день прийти, как въехать, чтобы свет-царю не случилось никакого урону. Пятнадцатого декабря Зюзин вновь послал с тем же Никитою подробнейшее известие, что ехать ему, патриарху, велено под воскресенье восемнадцатого прямо в Успенский собор к заутрени; извещалось, что надобно сказать при въезде в Москву у градских ворот, чтоб пропустили, когда и как войти в церковь, чтоб отворили дверь. Получив последнюю весть, Никон сказал кротко: «Не буду противиться воле Божией и государеву указу!»
3
...Кир Никон, не ты ли грозился прилюдно, отрясая прах со своих ступней у паперти Успенской соборной церкви при всем народе: я слова своего не переменю, никогда не вернусь к власти, как пес к своей блевотине; а коли решу воротиться, так пусть будет мне анафема. Так что же примстилось тебе в Отходной келии, что помыслилось вдруг в тиши, какая грозовая трещина разъяла твое сердце, и вновь зажглася в нем буря? Святитель, ты так желал уединения, так стремился к нему во все годы монашества, потому и уходил в пустынь и в Соловецкой обители, и в Кожеозерском монастыре за Онегою. И неуж мир суетный все-таки слаже тихой молельни? Подвиг иноческий ты поставил в основание своего духовного пути; но зачем же тогда, милостивец, ты подтачиваешь его сердечными страстями? Ах, как самозабвенно, до сладкого восторга отрясал ты, убегая из Москвы, прах со своих подочв и как тяжко нынче тоскующий ум освободить от минувших хмельных картин дворцовой власти. Сколько же, оказывается, в ней мелочей, что напрочно пришивают тебя к примелькавшейся, зачерствевшей в своей обыденности жизни; они-то, наплывая чередою, как искус и блазнь, и не дают желанного покоя. Оттого и молитва не дает крепости, будто кто ее подтачивает извне. Кабы питье такое испить, чтобы позабыть все, вытряхнуть из памяти, как полову и высевки. Но даже самые верные страдники не могут подать тебе лекарского редкого снадобья, кое бы враз утишило сердце, так глубоко испроточенное, изъязвленное безмерной властию...
Еще до заговенья убрался Никон в свой монашеский столп, затворился наглухо, делся от братии, ушел от монастырских забот. С тех пор келейное слюдяное оконце, обросшее бронею наледи, уже не пропускало света, и день перетекал в ночь неприметно, как бы время остановилось вдруг для Никона, ничем не напоминая о бренном мире. Зима сразу стала прочно, обложила патриаршью пустынь снегами, и только след, натоптанный келейным служкою от монастыря к пустыни, напоминал братии, что их отец жив.