Замглился протопоп, и та сумеречность, что завесила острое лицо его, разом перекинулась и на собеседников, и всяк в комнате почувствовал неотчетливую тревогу, что пока остоялась на передызье, но уже просится и в саму хоромину. Гнетея от царевых палат и от патриаршьего крыльца раскинула уловистые свои сети куда как далеко, залучая малодушных, и бесхитростников, и падких на похвальные речи и дареные сукна. Сколько было спосылано слуг от государя и в хоромы Морозовой, чтобы не отлучалась бояроня от Верха; де, Марья Ильинишна, царица, приболела, сильно тоскует по подружии, велит быть к себе; де, боярам-то наипервейшим опасливо от тех затеек и непутних речей, что ведет Федосья Прокопьевна со всех крестцов, брезгуя даже взойти на паперть главной российской церкви. Приди, матушка, и Алексей Михайлович, шибко любя тебя, простит и все позабудет; лишь осенися однажды трехперстным крестом, и всяк православный возревнует и восхитится тобою. Ныне простил тебя государь и, поверив супруге, вернул обратно половину имений, было отобранных в наказание, а завтра и новых деревень отпишет неоскудно из дворцовой казны. Для верных холопов самодержцу ничего не жаль.
– Не вем, кто и правит ныне нами? – задумчиво сказала Федосья Прокопьевна. – Одни меховую да денежную казну грабят, тащат, быдто крысы из кладовой, да все мимо Руси через заставы. И удержу им нет. То распустиха и растащиха воцарились, а? Не по то ли средь бела дня фрыга Гордон теремных слуг бесстрашно батогами колотит и саблей рубит, изгоном гонит по Китай-городу прямь под царевы окна. Это что? иль немцы уже ссадили царя-батюшку со стулки, а нам и не слыхать? А при Дворе сколько наводчиков иноземных жируют да праветчиков, толмачей да лекарей. Уж скоро русского слова вчисте в Верху не услышишь. Как туда ходить? От чужого духа вытошнит... Что, батько, молчишь? Иль стыдно слушать? Ты ведь царю в духовники метишь. И не с того ли выгораживаешь изверга, лайно из-под него выгребаешь, что власти и сласти посулил тебе.
– Напрасно, бояроня, лаешь свет-царя. Это Никон-собака смутил всю Русь. Шиш антихристов сбил царя с панталыки. Да ничего, скоро вернется зрение в ясны очи и все извратники предстанут пред государем, как в чистом зеркальце. Уже погнал шелудивую собаку со двора, скоро и других изженут.
– Тебя скорее погонят в тмутаракан, мирволец. Подавился ты Никоном, как пес птичьей костью. Он что, царь-от наш, дите неразумное? Он что, титьку мамкину чукает, неразмысленный? Знать, у него своего ума нет, что всякий правит им да погоняет; кто похитрее, тот и при каше. Не-е, у нашего дитяти драконовы зубы, Аввакум. От царя весь срам и бесстудие на земле. Протри глаза-то! Чем залепил? Тщися вожата?ем быть, а сам слепец, право слово...
Аввакум лишь мотал несогласно головою, перебирая лестовицу, но в спор не вступал: смех, да и только, яйца курей учат. Не быть курице петелом, не стать бабе филозопом. Начиталась гронографу да униатских лексиконов, а все одно – баба. Как ни мостися, на небо не взлезешь; как ни лай на государя, его место не займешь, его умом не заменишься.
– Чего головой-то мотаешь? – не отступала Федосья; уже завелась бояроня, словно бы на больную мозоль наступили; вот она, матерая вдова, не любит поперечки, ей дороги не заступай. Ишь, вот и отца-то духовного не чтит, не сломит гордыни. В монастырь пехается, а батьку своего оспаривает. Как ей там со старицами-то туго придется, ой туго...
– Погодил бы на рожон-то? Ведь едва бродишь, – невольно пожалела Федосья Прокопьевна, опамятовавшись: страстотерпец, он без подвигу и жизни не мыслит. – Не спеши в темничку-то пехаться.
– Нет... не могу боле терпеть – и баста!
Глава седьмая
Как записался Любим по государеву указу в стремянные конюхи да получил годового жалованья пятьдесят Рублев за смекалку и бесстрашие, то сразу сам себе пан; и как-то негоже, суетно стало мыкаться в людских избах в гурте, когда до пересменки, до отпуска в гулящую день и ночь толкутся, как тараканы, десятки служивых. Они-то в свой урочный час, выправив бумаги, съедут на полгода на отдых в свое хозяйство и семью. А Любиму Ванюкову, стремянному конюху, куда деваться? Долгую дорогу на Мезень в Окладникову слободу осилишь разве только при особой нужде да при хороших кормах. Но трудна попажа в родные домы. А лишь угодил домой, расцеловался с матерью, кой-как перемог дух – и тут же пеки, мати, подорожники в обрат на Москву.