Нечего говорить, что редакция наша, как культурный центр, с восторгом встретила эту весть и протрубила о ней на газетных столбцах. Шкловский расклеил по городу саженные афиши, засел в кассу и в один день распродал все билеты на тысячу с лишним целковых. Не передать вам словами о столпотворении, начавшемся в городе. Разговоры только, конечно, о Шаляпине. Ко мне, как к знатоку музыки, пристают с расспросами, — что, мол, и как поет Шаляпин — зычнее ли губернского соборного дьякона, отца Варнавы, али нет? Некоторые жители, знающие светское обращение, предлагали попробовать раздобыть архиерейскую карету для встречи знаменитости. Да и я, сознаюсь откровенно, дня за три до концерта, часами заводил граммофон, стараясь в точности раскусить пение Шаляпина.
Концерт был назначен в восемь часов вечера, но уже с семи театр был битком набит. В первых рядах господин исправник с супругою на казенных местах, городской голова, именитое купечество. Дальше народ попроще, в ложах купеческие семьи, иные с грудными младенцами и прислугой; на галерке, известное дело, пролетариат.
Скажу по совести — в день концерта волновался я немало. Мне, как представителю печати, хотелось лично побеседовать с великим певцом и о нашей беседе напечатать в газете. Шкловский любезно обещал устроить это свидание перед концертом, но заявил мне, что это дело нелегкое, что Федор Иванович не любит бесед с посторонними, и тут же перехватил у меня двадцать пять рублей для подкупа антуража знаменитости. В половине восьмого задним ходом пробрался я в театр к Шкловскому. «Ну что?» — спрашиваю. Он отвечает: «Изъявил согласие, но только обождите немного, сейчас евонная камер-юнгфрау массирует его глотку перед выходом». — «Вот что! — говорю. — Ладно!»
Ровно в восемь часов Шкловский на цыпочках подошел к двери уборной, почтительно постучал, просунул голову в дверь и затем поманил меня пальцем. Сердце забилось, пальцы похолодели, сжалось горло, но, пересилив себя, я вошел в уборную. «Блоха, ха-ха-ха!» — раздался громоподобный голос, и я узрел Федора Ивановича (будь ему неладно!), развалившегося в кресле. Я растерянно пролепетал: «Я, конечно, понимаю, Федор Иванович, что насчет блохи это вы из вашего гениального репертуара, но если бы это вы и про меня сказали, то что ж, в сравнении с вами я и есть блоха, насекомое». Мошеннику моя кротость, видимо, понравилась.
«Садитесь, — пробасил он. — Я революционер, и для меня все люди едины. Мне наплевать, что с королями, что с горчишниками разговаривать».
— Я, Федор Иванович, корреспондент местной газеты. Хотелось бы дать статейку с вашим жизнеописанием. Может быть, снизойдете, поделитесь, так сказать, мемуарами-с.
А он:
— Что ж, извольте! В детстве учился грамоте на медные деньги, вырос и кули таскал на барже, лакал казенку, после пел в архиерейском хоре, да так, что свечи в паникадилах гасли, ну а там и пошло, и пошло… Сначала Мамонтов помог, затем отличался у Зимина, потом императорские театры, ну а теперь всё передо мной пляшет и гнется. Итальянский король меня обожает, да и народ ихний мне цену знает, между прочим, в свое время итальянцы думали меня сковырнуть, выступал я в ихнем театре; в день спектакля явился ко мне их главный хлопальщик, так и так говорит, гоните тыщу лир, а не то мои молодцы освищут вас по первое число. Пошел вон, такой-эдакий, говорю, да и спустил с лестницы, и что бы вы думали? Не освистали, шалишь, брат, успех агромадный стяжал, так-то!
— А каких композиторов, Федор Иванович, предпочитаете?
— Гм!.. всяких… разных, и русских, и немецких!
— Ну а все-таки, например?
— Да как вам сказать: Чайковского, Моцарта, Рубинштейна, Сальери, Циммермана, Вольф-Израиля.
— А ваше любимое музыкальное произведение, позвольте вас спросить.
— Крейцерова соната Толстого, — ответил, не мигнув, мошенник.
— Изволите шутить, Федор Иванович.
— Однако пора кончить нашу беседу, — заявил мнимый Шаляпин, — мне необходимо поупражняться. — И он заревел гамму.
Оглушенный, но счастливый, вышел я в коридор.
Прошло пятнадцать минут, полчаса, но концерт не начинался.