— А как же пристав, вдова в Люберцах, Шагов?
— Это не зря: господина пристава я застрелил за то, что он к Пашке лез силой со срамными предложениями. А Пашку мою я люблю больше жизни. С генеральшей в Люберцах, право, грех, вышел: не хотел я убивать ее, да не стерпел.
— Что же ты не стерпел?
— Да как же, господин начальник? Забрались мы ночью к ней в квартиру. Я в спальню, она спит. Только что успел забрать часы да кольцо со столика у кровати, как вдруг в полупотемках задел графин с водой; он бух на пол! Генеральша проснулась, вскочила, разобиделась да как кинется, да мне в морду раз-другой… Ну я не стерпел обиды и убил за оскорбление. Убивать-то не хотел, а выстрелил больше для испугу, да вот на грех угодил в убойное место.
— А Шагова?
— Этому молодцу туда и дорога! Не насильничай и не похваляйся этим! Не желаю, чтобы про Ваську Белоуса слава дурная ходила… Он не убийца и не насильник! Людей зря не мучит!
— Ну ладно, Васька! Будь по-твоему! Но как же ты Муратова, моего бедного Муратова, не пощадил? Ведь посмотри на себя: в тебе сажень косая в плечах, а Муратов был слабым, хилым человеком, к тому же и безоружным? Ну ты бы его пихнул хоть, стряхнул бы с себя, зачем же было убивать его?
Васька глубоко вздохнул.
— Да, господин начальник, признаюсь, подло я с ним поступил! Да и сам понять не могу, что за вожжа мне под хвост попала? Взглянул я на него, и такая злость меня разобрала! Да и испугался я за волю мою волюшку. И, не долго думая, — взял да и выпалил. А теперь и вспомнить горько. Позвольте мне, господин начальник, повидать их жену и сироток. Я в ногах у них валяться буду, прощенья вымаливать!
— Валяться ты-то будешь! Да что толку в том? Мертвого не воскресишь!
— Это точно! — И Васька еще глубже вздохнул.
Подумав, я сказал:
— Что ж, Васька, плохо твое дело! Ныне в Московской губернии усиленная охрана, пристав Белянчиков — лицо должностное, не миновать тебе виселицы!
— Так что ж, господин начальник? Оно и правильно будет. Таких людей, как я, и следовает вешать по закону. От таких молодцов, как мы, один лишь вред да неприятность, а пользы никакой.
— А жаль мне тебя все-таки, Васька! Ты вот и каешься, не запираешься, а хлопочи за тебя не хлопочи, — пожалуй, не поможет!
— Да вы и не хлопочите, господин начальник: незачем! Зря! Ну сошлют меня, скажем, на каторгу, — я сбегу оттуда да и примусь за старое. Раз человек дошел до точки, — ему уж не остановиться. Шабаш! Как вы его ни ублажайте, а его все на зло тянет. Нет, господин начальник! Премного вами благодарны, а только уж вы не беспокойте себя, не хлопочите, не оскорбляйте своего сердца! Вешать меня следовает, и кончину свою я приму без ропота! Об одном я вас только очень прошу. Я расскажу вам все, ничего не утаю, назову всю сволочь, со мной орудовавшую, вешайте, убивайте, уничтожайте ее, так как без меня, без удержу моего, они таких делов натворят, что и небушку станет жарко! Одно лишь скажу вам, господин начальник, как перед Истинным, хотите — верьте, хотите — нет, а Пашка моя во всех злодействах моих не участница! И уж вы, пожалуйста, не сомневайтесь, не задерживайте ее!
В это время вошедший надзиратель доложил мне тихонько, что в сыскную полицию явилась какая-то молоденькая девчонка, назвалась Пашкой, просит арестовать ее и посадить с Белоусовым.
— Позовите ее сюда! — сказал я.
Надзиратель вышел.
— А ведь Пашка пришла, — сказал я Ваське.
— Я знал, что придет. Она ведь меня любит! — не без гордости ответил он.
Дверь раскрылась, и в кабинет робко вошла девушка, по типу цыганка. Матовая кожа, коралловые губы, огромные черные глаза.
Это был почти еще ребенок. Она напоминала мне почему-то одну из бронзовых статуэток индийских танцовщиц. Увидя Белоуса и забыв все на свете, она кинулась к нему. Колосс протянул было руки, словно желая заключить ее в объятия, да стальные наручники помешали. От досады он скрипнул зубами, безнадежно рванул свои путы и, согнувшись пополам, подставил Пашке лицо. Ее головка потонула в пушистых усах, а руки обвили склоненную к ней шею. Через миг он застыдился своего порыва, выпрямился и, тихонько отстранив Пашку, сказал ей:
— Видишь, Пашка, кого ты любила?! — И он протянул ей наручники.
Пашка заплакала и прижалась к нему.
— Ах, Вася, не все ли равно! Я хочу быть с тобой и в тюрьме, и хоть на каторге!
— Нет, Пашенька! Пришел мой конец. Погулял и будет! За мои злодейства не каторгой меня пожалуют, а петлей да перекладиной!
Пашка зарыдала еще громче.
— А ежели ты любишь меня, как говоришь, то нечего тебе по тюрьмам зря вшей кормить, а ступай в Божью обитель, где до конца дней своих и замаливай перед Господом мои тяжкие грехи!
Умилившись и расстроившись, я отпустил Ваську с Пашкой в камеру. Исповедь этого человека, его тон, манера себя держать, наконец, эта трогательная любовь потрясли мои нервы. Что Васька был искренен, далек от всякой позы и аффектации, — я не сомневался.
Да наконец последующие две недели, что провел Васька при сыскной полиции, подтвердили это: кроток, вежлив, смирен, задумчив, он словно готовился к смерти, торжественно ожидая этой грозной минуты.