— Я здесь каждый закоулок изъездил, — сказал я и вытянул вперед ладони. — Аж мозоли натер. Он даже не улыбнулся:
— Мотель «Рэйнбоу». Там их два. Мой тот, который дешевле. Может быть, это дело и не твое, и не мое, и ничье, — проговорил он мягким учительским голосом.
(А это самый лучший запах в мире… не считая запаха гнили.)
— Но кое-что я могу тебе сказать прямо сейчас. Мой брат не был хорошим человеком. Если он вообще что-либо любил в этом мире, то, сдается мне, лишь «плимут-фурию», который купил твой друг. Так что это дело, может, касается только их двоих, и не важно, что я скажу тебе или ты мне.
Он улыбнулся. Улыбка была неприятной, и на какое-то мгновение мне почудилось, что на меня взглянули глаза Ролланда Д. Лебэя. Меня передернуло.
— Сынок, ты еще молод и, вероятно, не видишь и признака мудрости ни в чем, кроме своих слов. Но послушай, что я тебе скажу: любовь — это враг. — Он вздохнул. — Да. Поэты постоянно и порой намеренно ошибаются в любви. Любовь — это старая, ослепшая ведьма. Она беспощадна и ненасытна.
— Чем же она питается? — спросил я, не зная, что сказать.
— Дружбой, — сказал Джордж Лебэй. — Она питается дружбой. И я бы тебе посоветовал приготовиться к худшему, Дэннис.
Он хлопнул дверцей своей «чеветты» и включил зажигание. Когда машина отъезжала, я вспомнил о том, что Эрни должен был увидеть меня подходившим к стоянке с другой стороны, и как можно быстрее побежал прочь.
12. Некоторые семейные истории
Разве можешь ты ничего
не услышать отсюда?
Высоковольтная линия,
мачта у края дороги…
Так холодно здесь, в темноте,
Так упоительно здесь…
Мотель «Рэйнбоу» был действительно плох. Он был как раз таким местом, где вы ожидаете встретить престарелого учителя английского языка.
Позже я заметил, что существует особая категория мотелей, в которых останавливаются люди исключительно старше пятидесяти лет — как если бы они слышали о подобных заведениях в программе новостей: «Берите больше старых вещей и приезжайте в старый добрый мотель „Рэйнбоу“. Здесь нет ТВ, но вы хорошо проведете время». На игровой площадке я не увидел ни одного молодого человека, так же как и чего-либо напоминающего спортивный инвентарь. Над входом висел неоновый знак, изображавший радугу. Он жужжал так, словно был наполнен мухами.
Лебэй со стаканом в руке сидел перед коттеджем номер четырнадцать. Я подошел и обменялся рукопожатием.
— Выпьешь чего-нибудь не очень крепкого? — спросил он.
— Нет, спасибо, — ответил я и сел в садовое кресло, стоявшее рядом.
— Тогда я расскажу тебе, что смогу, — сказал он мягким учительским голосом. — Я на двенадцать лет моложе Ролли, и я все еще человек, который учится старости.
Я неловко поерзал в кресле, но так ничего и не сказал.
— Нас было четверо, — продолжал он. — Ролли самый старший, а я самый младший. Наш брат Эндрю погиб во Франции в 1944 году. Он и Ролли оба служили в армии. Выросли мы здесь, в Либертивилле. Тогда он был просто маленьким поселком. Но достаточно обжитым, чтобы в нем были лучшие и худшие. Мы были худшими. Бедными из бедных. — Он хихикнул и налил вина в стакан. — О детстве Ролли я, пожалуй, могу сказать только одну вещь — все-таки у нас была большая разница в возрасте. Но кое-что я запомнил, потому что эта черта присутствовала в нем постоянно.
— Какая черта?
— Его злость, — сказал Лебэй. — Ролли всегда на что-нибудь злился. Он злился на то, что ему приходилось ходить в школу в заштопанной одежде, на то, что его отец был пьяницей и не имел постоянной работы, что мать не могла заставить его бросить пить. Он злился на Эндрю, Марсию и меня за то, что мы делали нищету совсем невыносимой.
Он засучил рукав и показал мне свою старческую руку с узловатыми сухожилиями, выступавшими из-под тонкой, дряблой кожи. От локтя к запястью тянулся шрам.
— Это подарок от Ролли, — сказал он. — Он мне достался, когда ему было четырнадцать лет. Я возился с цветными кубиками, которые должны были изображать машинки, а он как раз выскочил из дома, чтобы бежать в школу. Наверное, я оказался на его пути. Он оттолкнул меня, сделал еще несколько шагов, а затем вернулся и столкнул меня с порога. Я упал на колья ограды, окружавшей несколько подсолнухов, которые мама почему-то называла — наш сад. Я был весь в крови, и меня все жалели. Все — кроме Ролли. Он кричал:
«Не попадайся мне на дороге, паршивый сопляк! Не лезь мне под ноги, слышишь?»
Я еще раз взглянул на старый зарубцевавшийся шрам и удивился его размеру. В 1921 году он изуродовал ручку трехлетнего мальчика, из которой, должно быть, тогда вылилось немало крови. Потом рана затянулась, но шрам… он явно стал больше.
Я содрогнулся. Мне вспомнился Эрни, стучавший кулаками по приборной доске моей машины и кричавший, что заставит их съесть это, съесть это, съесть это.