Осторожно, чтобы никто не заметил, Абейсын провел ладонью по нежному ворсу огненно-красного персидского ковра. Ворс был нежен и упруг, как девичье тело. За последнее время в домах Танирбергена и Абейсына появилось много редких вещей из города, не виданных до войны. И на этот раз они много привезли. Но если Танирберген все свои покупки тотчас расстилал и выставлял, то Абейсын был скрытен и почти все припрятывал. Он не любил, чтобы кто-то считал его богатство. Что и как покупал Абейсын, что он привозил домой в тюках, Танирберген никогда не знал.
Видя, что мурза сидит грустный, байбише решила выпроводить соседей.
— Ну, гости дорогие, посидели, пора и честь знать! — бесцеремонно сказала она.
Люди поспешно и смущенно стали выходить, а когда вышел последний, байбише повернулась к мужу.
— Мурза, брат твой прикован к постели, — сказала она притворно грустным голосом. — Зашел бы ты к нему…
Танирберген как будто не слышал ее. Он лег и отвернулся к стене. Глаза его угрюмо мерцали. На младшего брата он был сильно сердит. Вообще последнее время у него как-то все разладилось. Старик Суйеу его оскорбил, избил камчой его гонца, с братом софы Алдабергеном он поругался, байбише свою не уважал и не любил, к Акбале стал холоден, Абейсын в сторону смотрит, того и гляди предаст… Все как-то не задавалось ему, и жить стало неинтересно. В ауле не стало прежней крепости и послушания…
Да что там аул! Царя теперь нет, все рушится, устоявшаяся жизнь на грани больших перемен, а что сулит будущее, одному аллаху известно.
Хуже всего, что в своем доме было неладно. Перед отъездом в город мурза, чтобы сохранить очаг покойного брата-волостного, взял себе в жены его вдову. Просто вековой обычай. Но как кричал тогда Жасанжан! Как смел он ему говорить: «Позор! (Так кричать на мурзу!) В то время как в степи джут, в то время как по всем аулам бог знает что творится, казахские баи думают о своих гаремах! Это непорядочно, недальновидно…» И так далее в таком же роде — много наговорил тогда Жасанжан, а люди слушали развесив уши. Не мог выбрать время, дурак!
Танирберген тогда промолчал по своему обыкновению, но рассердился на брата ужасно и решил его проучить. Он хотел подумать обо всем этом на досуге, по дороге домой, но не успел: весть о свержении царя выбила на время все мысли у него из головы. И только теперь, когда байбише напомнила ему о брате, он вдруг решил: «Пеняй на себя, дурак! Чем Айганшу за тебя выдавать, я ее лучше сам возьму!» А решив так, успокоился и даже повеселел.
Танирберген не имел обыкновения советоваться с кем-нибудь о своих делах. Наметив себе цель, он, как путник на крепком коне, рано или поздно достигал ее. Решив удалить от себя Акбалу, он больше не ходил к ней. Ребенок ее болел, был чуть не при смерти, он не навестил и ребенка. Отчаявшаяся, измученная Акбала как-то послала к мужу одного джигита. Тот долго мялся и наконец выдавил:
— Акбала невинна перед тобой, мурза… Почему ты так жесток к ней?
Танирберген рассердился:
— Она еще смеет винить меня! Я из-за нее пошел против всего аула! Унижался, приглашая ее отца, этого сумасшедшего старикашку… Дура она! Раз уж отец на нее рукой махнул, чего же она от других хочет?
С тех пор Акбала уж и из дому не выходила. Сидя одна в своем темном холодном доме, баюкая больного ребенка, она все чаще вспоминала своего первенца Ашима. Она рано отняла его от груди и подбросила родителям. Сирота при живой матери, думала она, как это ужасно! И не слезы ли невинного младенца должна теперь искупать она своим горем?
Когда заболел ее сын, Акбала чуть с ума не сошла от страха. Если ей не удастся сохранить его, богатый аул ни дня не станет ее держать — это она хорошо понимала. Она теперь что есть силы цеплялась за свою последнюю надежду, ни на шаг не отходила от ребенка, сидела возле него день и ночь. Она поила его водой, без конца совала ему грудь. Ребенок не сосал, головка у него не держалась, валилась на сторону, как у мертвой птички. Акбала всем своим существом чувствовала, как страдает этот крохотный, еле шевелящийся комочек. Глядя на него, прислушиваясь к его дыханию, к его слабому плачу, она и сама принималась плакать, и в груди у нее болело и горело, будто боль сына переходила к ней.
Как-то после обеда зашел Танирберген. Акбала мельком глянула на него и поразилась — так он был красив и так блестели его глаза. Заиндевевшие на морозе усы и брови его оттаяли в тепле и тоже блестели. Он не спросил о ребенке и не прошел дальше порога, так и стоял, настороженно поглядывая в сторону люльки. Акбала молчала. Она не смотрела больше на мурзу, а копошилась в люльке— перекладывала и меняла пеленки.
Уйти молчком Танирберген почему-то не решился. Помолчав некоторое время, он хмуро спросил:
— Ну, как твой малыш?
— Не со святым я его нагуляла! Почему это мой? Он и твой… Спасибо, что зашел поинтересовался!
— Эге! Вон как заговорила!
— А как? Как мне говорить с отцом, который забыл, что он отец? «Как твой малы-ыш?»! — передразнила она. — Мой малыш! Болеет мой малыш, мучается мой малыш — вот как!
— Так… валяй дальше.