— Как! только поэтому?! Извините, я не понимаю, что вы этим хотите сказать. Поясните мне, буде возможно.
— Извольте: с чем я приду туда?
— Как с чем? — со своею любезностью, с своею любовью, с чем угодно наконец!
— Послушайте, Свитка, это вовсе не шутки!
— А я, напротив думаю, что вы это все шутите! Право же шутите! Ей-Богу шутите! "С чем приду я" — ха, ха, ха!
Хвалынцеву было крайне тяжело высказать ему те мысли и чувства, которые в ряде долгих и мучительных сомнений удерживали его не только что от шага за порог Цезарины, но и заставляли голосом совести и рассудка заглушать в себе самую любовь к этой женщине. Но сколь ни тягостно было ему решиться, он все-таки высказался пред Свиткой вполне откровенно.
— Хвалынцев
— Ну, в таком разе это уж ваше дело! — пробурчал Свитка, к крайнему своему удивлению, не заметив в Константине во все время его исповеди ни раскаяния в его повороте назад от «дела», ни даже сожаления о невозможности переступить порог графини Маржецкой. Хвалынцев просто поставил перед ним только факт, каковым обнажали его в собственных глазах не страсть, не любовь, а строгая логика собственного рассудка.
— Н-да-с, это уж ваше дело! — тем же тоном повторил Свитка. — И я уж тут помочь вам ничем не могу.
— Да я и не хочу, и не ищу ничьей помощи! — заметил Хвалынцев.
— Ой ли?.. Значит, на собственные свои силы полагаемся?
— Да, то есть на силу рассудка и на силу долга.
— Хм… фраза, мой друг, не дурна! Одобряю!
— Я говорю не фразу, а то, что должен чувствовать.
— "Должен"! — вот в этом-то и сила!.. А всегда ли вы это чувствуете?
— По крайней мере, так велит и рассудок, и долг.
— А сердце как велит вам, позвольте полюбопытствовать?
— Оставимте сердце; его нечего огушать, где есть вещи поважнее.
— И это недурно сказано. Одобряю!.. Но
— Оставимте этот разговор! — махнул рукою Хвалынцев. — Знаете пословицу: что с возу упало, то пропало.
— Да, у того разини мужика, который не доглядел или не поднял, а поднять-то ведь всегда можно! — добавил Свитка. — Так стало быть никогда не решитесь переступить порог графини Цезарины?
— Так думаю.
— Только
— Уверен.
— О?!.. Хвалю за твердость характера! — сделал ему ручку приятель.
Они шли в это время по Краковскому предместью. На углу Трембацкой улицы, к стене каменного дома прибита была уличная витрина, где за проволочной решеткой красовалась большая розовая афиша. Приятели остановились и стали читать ее.
— А знаете ли что, друг любезный, — заговорил Свитка, прервав свое чтение, — я нахожу, что вы чересчур уже застоялись, как ваша кавалерийская лошадь, то есть засиделись дома и захандрились, — вам необходимо развлечься!.. Поглядите на себя — ведь это просто срам! От хандры да от ваших конюшен с манежами скоро совсем плесенью покроетесь, и то вон борода-то уж сколько времени не брита!.. Сходите-ка вы лучше к Квицинскому да побрейтесь, а потом в театр, да возьмите себе в кассе билет на нынешний спектакль. Взгляните, ведь прелесть что за спектаклик! — Два акта из "Орфеуша в пекле", и притом самые веселые акты, а затем "Веселье в Ойцове" — опера и балет. Оффенбах и Тарновский! Это вас хоть рассеет несколько.
— А что ж, пожалуй! — равнодушно согласился Хвалынцев.
И Свитка непосредственно вслед за этим решением проводил его в кассу "Велькего Театра", причем заботливость свою о приятеле простер даже до того, что осведомился в каком ряду и какой именно нумер взял он, после чего лично предоставил его в парикмахерскую Квицинского и здесь простился.
— До Уяздовской аллеи! — бойко и весело скомандовал он гороховому дружке, прыгнув в его развалистую четырехместную коляску.
XII. В театре