Это был мужчина лет двадцати семи, длинного роста и жидкой комплекции, к которому как нельзя более подходило бы прозвище «дылды». Он был смуглый и сильный брюнет, с очень низким лбом и коротко остриженными волосами, которые торчали на голове его как жесткая щетка; в круто сведенных густых бровях его присутствовало характерное выражение неуклонности и упорства, но серые глаза уставлялись из-под этих бровей как-то тупо и неподвижно, напоминая своим выражением взгляд сонного окуня. Одет он был тоже довольно оригинально: на нем красовалась малороссийская сорочка с узорчато вышитым воротником и пазухой; сорочка эта запускалась в широкие нанковые шаровары, которые тоже были запущены в красные сафьянные чоботы не то малороссийского, не то бухарского покроя. Малороссийский широкий пояс, где перемешивались красный и зеленый цвета, стягивал его талию и с обоих боков спускался к коленам своими длинными концами. Недоставало только бараньей шапки, чтобы сейчас же поставить этого господина в "живые картины" изображать «парубка» на каком-нибудь спектакле любителей.
Хвалынцеву было очень неловко стоять под упорно-неподвижным взглядом неизвестного субъекта, и потому, чтобы прервать такое положение, он решился еще раз заявить, что ему нужно поручика Паляницу.
— Я Паляница, — глухим грудным голосом ответил на это дылда, все-таки продолжая глядеть на него своим рыбьим взглядом.
— В таком случае, позвольте…
И порывшись в бумажнике, Константин отыскал там заветный клочок бумажки, данный ему Бейгушем еще в Петербурге накануне отъезда в Варшаву, с наставлением предъявить его по приезде поручику Палянице, как председателю варшавского отдела "Земли и Воли".
Этот клочок, оторванный с одной стороны зигзагами и заключавший в себе недоконченное слово
Константин молча подал этот клочок Палянице.
— Сейчас. Подождите тут, — взяв бумажку, буркнул ему дылда и, мешковато повернувшись, вышел в другую комнату, причем не забыл плотно затворить за собою двери.
Оставшись один, Хвалынцев принялся разглядывать комнату. На стене висели портреты Шевченки и философа Сковороды, да еще старинный малороссийский торбан, наполовину с оборванными струнами, и этим ограничивалось все убранство по эстетической части, на окнах — зола от папирос, на столе — папиросные гильзы, вата и рассыпанный табак. Тут же лежало несколько книжек, на заглавие которых Константин не преминул обратить внимание. То были «Кобзарь» Шевченка, либретто "Наталки Полтавки", "Москаля Чаривника", да два или три разрозненные нумера "Основы".
Прошло минут около пяти, прежде чем Паляница опять вернулся в комнату, неся в руке два клочка бумажки.
— Ваш нумер? — спросил он Константина.
— Он у меня записан… Кажется, что 7,342.
— Так точно, — подтвердил Паляница. — Вы не ошиблись; действительно, вы записаны под этим нумером.
И он показал ему оба клочка бумажки, сложив их по зигзагу разрыва, так что Хвалынцев мог теперь свободно прочесть всю фразу,
"Wolnosc, Rovnosc, Niepodleglosc Wyd`aal Petersburgski".[164]
— Отчего так долго не являлись? — спросил Паляница своим отрывистым тоном, не выговаривая, а скорее как-то глухо бурча слова сквозь зубы.
— Не мог раньше, — пожал плечами Хвалынцев.
— Что ж так? Могу знать причины?
— Да так, разные… служба, то да се, не огляделся пока, — мало ли что!
— Это не резон. Должны были тотчас явиться.
Хвалынцеву не понравился такой резкий тон, напоминавший нечто вроде начальнического выговора, поэтому он решился отбросить в сторону всякую уклончивость и объявил напрямик, что коли, мол, вы так уже хотите знать, то я скажу вам прямо, что сомнения одолевали, веры не было в дело, потому и не шел.
— Отчего же веры не было? — спросил Паляница. — Это странно: не было веры, а тут прописано, что заслуживаете полного доверия, — как же так?
— А очень просто, — усмехнулся Хвалынцев. — В Петербурге многое казалось так, а здесь на деле показалось иначе.
— Гм… От этого и сомнения?
— Разумеется.
— Гм… А теперь вера есть?
— Стало быть есть, ежели я к вам явился.
— Откуда же вера вдруг взялась?