За Хвалынцевым исподволь и незаметно следили надежные глаза и уши, которые умели приникать повсюду, оставаясь в глубочайшей тайне. С тех пор, как трибунал народовый произнес над ним свои заочный приговор, председателю операторской части, старцу Крушинскому, очень хорошо и подробно был известен, так сказать, каждый шаг Хвалынцева; этот старец день за днем следил и знал весь ход его болезни, благодаря зоркому своему помощнику, Игнатию Трущинскому, который, в качестве сына жандармского подполковника русской службы, имел возможность, под самыми невинными и законными предлогами, узнавать стороной все, что делается в военных и вообще в русских сферах Варшавы. В госпитале ему даже легче было следить за Хвалынцевым, чем в городе, когда он после болезни снова попал на свою квартиру. Тут мешали к служба и товарищи, с обществом которых Константин теперь почти не расставался. Покончив с Паляницей, он встряхнуло и почувствовал душевную потребность честно и добросовестна заняться своим военным делом, своей службой, и как можно ближе и сердечнее опять сойтись с товарищами, от которых одно время совсем было отшатнулся. И то, и другое вполне удалось ему, потому что натура у него была деятельная, подвижная, а душа отзывчивая и открытая. Теперь он уже "не сидел на двух стульях" как прежде, но все-таки далеко еще не знал душевного покоя. Его тяготило прошлое, укоряло и грызло сознание своей виновности, и как часто, бывало, щеки его невольно вспыхивали краской жгучего стыда при воспоминайънии о своей жалкой роли у Цезарины и у Свитки, или при мысли о том, что он мог, во имя страсти к чуждой и мало знаемой женщине, идти заодно с врагами своего народа, которых не уважал в душе, против своих,
которым, по самой природе естественно и законно принадлежали все симпатии, вся родственность и любовь его. "Это подлость, больше которой нет на свете!" говорил ему неумолимый голос совести, и вот все чаще и все настоятельнее стала теперь приходить ему мысль об очищении себя полным покаянием, о том, чтобы понести свою заслуженную кару, сколь бы она ни была тяжела и сурова, и воспрянуть из этой кары другим, совсем новым человеком, с обновленным и просветленным духом, со спокойною, чистой и примиренною совестью. Он всей душой стремился к этому заветному желанию, и, будь он один, его ни на минуту не остановил бы страх заслуженной кары; но в том-то и сила, что в этом отношении судьба его спутана с другими лицами, участие которых в общем «деле» невольно обнаружилось бы из его откровенного признания. Хотя некоторых из этих людей и не навидел он в душе своей, считая их виновниками своего падения, а других презирал за их тупое, самонадеянное ничтожество, но все-таки нравственное чувство его содрогалось пред словом «донос». Это слово тяжко и жестоко страшило его. Он был бы воистину рад и счастлив возможностью поплатиться за прошлое, если бы только дело раскрылось иным путем помимо его, если бы, например, кто-нибудь из сотоварищей по заговору выдал его с головой. О тогда бы все, все, что касается самого себя, одной лишь своей головы, все это чистосердечно положил бы он на весы правосудия и смиренно принял бы очистительную кару! Но самому выдавать других, хотя и презираемых и ненавидимых, самому брать на свою совесть вечный и тяжкий укор за чужую судьбу и свободу, за чужое несчастие, а может и самую жизнь — нет, это невозможно! И он чувствовал, что на такой поступок никогда бы не хватило его. Хотя вся его преступность ограничивалась только знакомством с загадочным Свиткой да вступлением в тайный союз Паляницы, где более болтали, чем делали; хотя он и был убежден, что сам этот маньяк Паляница, по глупости своей, едва ли может кому и чему-либо нанести какой-нибудь вред, и хотя, наконец, виновность Хвалынцева заключалась только в неясных намерениях, от которых, впрочем, он отшатнулся при первом же шулерски-нечестном предложении, но тем не менее тяжело ему было самое сознание, что он, как тряпка, мог допустить себя барахтаться в грязи всего этого ничтожества, возжаться со всеми этими проходимцами, называться их единомышленником и сотоварищем, нося честный русский мундир и имея у себя настоящих и действительно честных товарищей, — вот что грызло его душу и палило стыдом его щеки, и вот почему вопияла в нем потребность гласного, открытого покаяния, которое очистило бы и возродило его к новой жизни и дало бы право снова открыто и прямо глядеть в глаза всем честным людям.