Жена и дети его спали, и им было хорошо, но невеселые думы будто собрались в юрту, и воздух в ней был напоен печалью. Еламану вспомнилась старая бабушка. Незадолго до кончины бедная совсем почти оглохла и, когда к ней обращались, каждый раз из-под кимешека высвобождала ухо. Болезни одолевали, а она продолжала отчаянно бороться со смертью. Нет, не о себе, не о своей жизни опа тогда думала. Все думы ее были о внуках, Еламане и Рае: кто о них после нее позаботится, кто для них разведет огонь, сготовит пищу, когда они, усталые, замерзшие насквозь, придут домой с моря? О, бедная добрая бабушка, пусть тебе спокойно спится в этой земле! Господи, в кои веки вспомнил он вдруг ее! До чего же черств человек, до чего забывчив, до чего не думает о том, что и ему придется в свой час уйти в могилу. Едва умрет человек, как живые забывают его, будто ушедший и не жил никогда, как будто между живыми и мертвыми сразу же образуется и с каждым днем все больше расширяется тусклая пропасть. Едва навсегда исчезнут милые черты, как в душе твоей уже гаснет пламя любви, и даже самые близкие люди, отец или мать, забываются, забываются…
Еламана вдруг пронзила щемящая боль от мысли, что и он такой же, что и он ничем не лучше проклятых людишек, как вши, ползающих по этой земле и думающих только об одном — как бы напитать ненасытное свое брюхо.
Вот и Рай… Апыр-ай, как скоро забыл он своего братишку! Старая бабушка, бывало, души в нем не чаяла. Он как бы задержался для нее в своем детстве. Он уж и вырос, и уходил вместе с рыбаками в море на промысел, а бабушка по-прежнему ласково называла его: «Мой ягненочек!» И Еламан внезапно так явственно представил себе дорогое, изрезанное сухими морщинами лицо бабушки, что даже дыхание затаил. Она так любила их, его и Рая, что, даже браня, не в силах была скрыть теплоту и нежность своего старого сердца.
Звезды давно скрылись, и небо поголубело и засияло, когда Еламан вскочил, уловив далекий топот копыт. Сердце его заколотилось.
— Кто это? — тихо спросила проснувшаяся Кенжекей, тоже прислушиваясь к приближавшемуся топоту копыт.
— Да что ты просыпаешься от каждого звука!
— Это белые, да?
— Какие там белые, чего им тут надо? Лежи, ради бога, я выйду узнаю…
— Еламан! Это белые!
— Вот выдумала.
— Я тебя не пущу!
Кенжекей кинулась к нему и так крепко обняла его, так прижалась, так бурно застучало ее сердце, что Еламану стало тоскливо, и он подумал, что вот пришла и за ним судьба.
Заря все разгоралась, даже в юрте с опущенным тун-дуком посветлело. Топот копыт приближался так стремительно, что казалось, еще мгновенье — и всадники растопчут юрту. И вдруг у самой двери все оборвалось.
— Эй, безбожник, выходи!
Еламан узнал голос толмача. Осторожно приподняв полог, он увидел ноги трех нервно переступавших лошадей. Оттолкнув Кенжекей на постель, он кинулся вон из юрты. Парохода, подходящего к берегу, он не заметил. Вскинув глаза, он первым узнал Танирбергена. Равнодушно посмотрев поверх Еламана, мурза повернул свое спокойное черноусое лицо к Федорову и слегка кивнул. «Да, он самый!»— означал этот кивок. Толмач с противным металлическим свистом вытащил шашку.
— А ну скажи, безбожник, сколько наших ты погубил, а?! — закричал он.
Еламан выхватил наган и выстрелил. Толмач, так и не успевший взмахнуть шашкой, дернулся, вытаращил глаза и начал валиться из седла.
Из юрты с диким воплем выскочила Кенжекей. Она только мешала Еламану, и он опять оттолкнул ее. Тотчас дружно заревели ребятишки. Побледневший Еламан отскочил, и прямо перед его глазами молнией вспыхнула с силой опущенная шашка Федорова. Конь Танирбергена, всхрапнув, понес, и мурза вдруг очутился далеко в стороне от юрты. Он видел, как, в бешенстве отхлестав ребром шашки своего жеребца, поднявшегося на дыбы, Федоров опять кинулся к Еламану. Глухо тявкнул выстрел в степи, в то же мгновенье блеснула шашка. По спине Танирбергена пробежали мурашки, будто шашка полоснула не Еламана, а его. Он моргнул, отвернулся, а когда опять поглядел в сторону юрты, увидел, что Федоров остервенело заворачивает норовя-щегося унестись в степь жеребца, а Еламан, залитый кровью, бьется на земле, и тело его, содрогаясь, то сжимается, то опять вытягивается.
Кенжекей бросилась к мужу. Он корчился в пыли, порывался встать. Но левая рука была неестественно подвернута и чудом держалась на одной жилке. Еламан хрипло дышал. Его била лихорадка. На мертвенно-бледном лице безумно горели глаза. Он истекал кровью. Кенжекей сорвала с головы платок.
— О боже… боже… помоги! — твердила она, пытаясь перевязать мужу рану и успокаивая себя тем, что он жив.
В это время с парохода ударили из орудия, черный смерч разрыва поднялся невдалеке от крутившегося на коне Федорова, и обезумевший от страха жеребец понес окончательно. Танирберген, недолго думая, хлестнул своего коня и пустился вдогонку за Федоровым.
Х