Шмелева не надо было убеждать в превратностях войны, он и сам сознавал, что ни один бой, ни одно сражение не обходятся без жертв. По его мнению, наивно думать, что сломить и уничтожить противника можно лишь искусным маневром, без кровопролития. И он был далек от заблуждений, что потери, как бы они ни были велики, всегда неоправданны и бессмысленны; нередко военачальник оказывается перед лицом такой опасности, когда вынужденно идет на большие жертвы, чтобы достичь цели. Сердобольность на войне пагубна — это не было для него чем–то неожиданным или обескураживающим открытием. Но Шмелев не мог смириться с мыслью, что командиры полков вынужденно, по воле Ломова, без разбора ведут людей в бой, воюют, не щадя крови, сомнительно веря хоть в малую долю успеха. Он думал, и в этом был твердо убежден: городу позарез нужна помощь, что и делало северное крыло войск, и могло бы, наверное, помогать лучше, сильнее, если бы наступление наших войск прикрывалось с воздуха. Но в воздухе господствовала немецкая авиация. Поэтому наши войска несли потери. Слишком большие потери! Шмелев чувствовал, что так наступать нельзя, но еще хуже — не наступать, в противном случае враг сразу воспользуется пассивностью наших войск на северном крыле и предпримет страшный удар по–самому Сталинграду, чтобы сбросить русских в Волгу. Полковник скрипел зубами, все в нем кричало от боли, что зазря гибнут роты, батальоны. Проигранный его дивизией бой стоил слишком много крови… Шмелев мучительно думал, какой найти выход. И опять пришла на ум мысль, что надо наступать только ночью, что только ночь избавит от немецких бомбежек наступающие наши войска и даст возможность достичь успеха малой кровью.
Но что мог поделать он, Шмелев, отстраненный от. управления боем? Рвануться в землянку, откуда доносились хриплые, кричащие голоса и начальника штаба, и генерала, схватить за грудь этого Ломова и вышвырнуть вон, чтобы и ноги его не было на позициях дивизии? С горечью думал Шмелев, что этим не спасешь положение.
«Терпение… терпение… Посмотрим, что дальше будет!» — сказал сам себе Николай Григорьевич и шагнул в землянку, чтобы понять, что там делается.
Ломов стоял спиной к двери, глядя на глиняный пол землянки. Увидев вошедшего Шмелева, он скосил на него остановившиеся, ничего не выражающие глаза и снова начал раскуривать папироску. Она гасла, и Ломов нетерпеливо клал ее на стол, где уже лежала куча окурков, звякал вынутым из кармана портсигаром, прикуривал от свечи новую…
На миг остановясь, он вдруг резко сказал начальнику штаба:
— Запрашивай, в каком они положении? Чего медлят…
Навалясь на телефонный аппарат, Аксенов крутил ручку.
— Алло, алло! — кричал он, дуя в трубку. — Слушай, «Роза»… Слышишь меня? Как самочувствие? Как дела, Герасимчук? Ну, какого ты хрена молчишь? Доложи, в каком положении?
Герасимчук отвечал, и голос его был слышен даже в удалении от трубки:
— Дела скверные. Пехота лежит на рубеже накапливания для атаки. Встретили огонь… Да–да, головы нельзя поднять…
Нервно почесывая сквозь гимнастерку грудь, Аксенов пыхал в трубку:
— Давай жми–жми… Оседлай высоту!
Недолгое, ждущее и напряженное молчание. Ломов не стерпел, покосился на трубку, минуту назад смолкшую, и проговорил с раздражением:
— Вызывайте! Управляйте боем… Чего вы медлите?
Аксенов усердно домогался связаться с командиром полка, ведшим атаку, но слышимость была отвратительная, мешали ближние взрывы, встряхивающие землянку, потом сквозь гул, наконец, уловил голос Герасимчука и почти радостно вскрикнул:
— Ну, как? Продвинулись? Что, еще не поднялись? — и, отставив трубку, проговорил, глядя На генерала с жалостью, будто ища у него сочувствия: — Еще не поднялись… Огонь жуткий… Не дает… Лежат… Головы не поднять… — Голос у Аксенова был осипший, да и сам он внешне выглядел растрепанным и жалким: волосы на голове лохматились торчмя, широко округлые, остановившиеся глаза ничего, кроме безнадежья и растерянности, не выражали.
— И вы безвольны. Не командиры, а тряпки! — раздраженно проговорил Ломов и приказал вызвать к нему кого–либо из командиров резерва. Аксенов ошарашенно метнулся из землянки, впопыхах забыв прикрыть за собой дверь, и снаружи в землянку потянула поднятая густая пыль. Воздух захлебывался от гула. Воздух пронзительно звенел от срывающихся в пикирование самолетов и сброшенных бомб. Землянка, как, наверное, и сам курган, ходуном ходила.
— Послал… Посыльного отправил… Сейчас будет, — вернувшись, сказал Аксенов.
— Пешего? — спросил Ломов морщась, будто проглотив что–то кислое.
А Шмелев сидел в углу и помимо желания усмехнулся. «Пешие посыльные» — где же он слышал это давнее, забытое, но вновь всплывшее выражение? Вспомнил: так назывались они еще до войны, и тогда, в подвижном лагере, сам генерал Ломов до хрипоты в горле ратовал за них. Теперь же Ломов был ими недоволен. «Умен задним числом», — опять усмехнулся Шмелев, и Ломов заметил, как полковник, сидя на сбитой из жердей лежанке, закинув ногу на ногу, подергивал одним носком, словно помогая себе в затруднительный момент.