“Амаретто”. Не уверена, что существовала хотя бы еще одна страна, в которой этот приторный липкий напиток пили литрами и закусывали соленым огурцом.
В тот день мы оказались одни в квартире твоего приятеля. Что пили, обычно не запоминаю. А вот как я была одета — не забываю никогда. На мне была длинная косого кроя черная юбка из жесткого жатого хлопка, широченный черный пояс стягивал несуществующую талию, белая хлопковая блузка в мелкий черный горошек — всю эту красоту я привезла из Польши, куда ездила по студенческому обмену. Заграничная роскошь, пусть и социалистического происхождения. Одна из твоих лучших статей называлась
“Заграница, которую мы потеряли” и была посвящена образу Запада, созданному советским кино, “секретной республике, населенной прибалтийскими актерами и польскими актрисами”. В ней ты оплакал Лондон, снятый во Львове, и Вильнюс, загримированный под Берлин, пачки “Мальборо”, набитые “Космосом”, американских конгрессменов в чешских галстуках, влюбчивых парижанок в пальто из кожзаменителя и баночное пиво, которое редко открывали в кадре, потому что всей группой открывали еще до съемки…
Туфли на мне были тоже заграничные, югославские.
Мои единственные нарядные туфли (мама называла их “модельными”) — из черной блестящей кожи, узкие, с вырезанным носочком, без каблука (румынские туфли на каблуках лежали у мамы в коробке под кроватью, я тайно надела их один раз, покоцала каблуки и была жестоко отругана). Эти югославские туфли были мне малы на два размера — я купила их у маминой подруги, вернувшейся из загранпоездки. Туфель моего сорокового размера тогда и вовсе не существовало, но невозможно же было из-за такой ерунды, как размер, отказаться от подобной красоты! Я вечно чувствовала себя сестрой Золушки, прихрамывающей в чужом башмачке. Как и многие советские девушки, я изуродовала ступни неправильной тесной обувью.
Может быть, поэтому я сейчас скупаю туфли всех цветов и форм, выстраиваю их стройными рядами и счастлива от одного сознания, что они у меня есть.
Сорокового, сорокового с половиной и даже сорок первого размера!
Мы стояли на кухне, я опиралась на подоконник.
Ты был ниже меня ростом и смотрел на меня восторженно и в то же время отстраненно. Дотронулся до моих длинных волос — как будто проверял, из чего они сделаны. Положил руки мне на грудь — так осторожно, словно грудь была хрустальная. Стал очень медленно расстегивать блузку. Под ней был белый кружевной открытый бюстгальтер, который тогда называли “Анже37 ликой” — такая специальная модель, высоко поднимавшая грудь, купленная где-то по случаю за бешеные деньги — 25 рублей. В нем моя и без того не маленькая грудь казалась какой-то совсем порнографической — и одновременно почти произведением искусства. Я опустила глаза и посмотрела на нее как будто твоим взглядом. И, кажется, впервые ощутила, что грудь у меня и в самом деле красивая. У меня коленки дрожали и внизу живота всё сжималось до острой боли — я не помню более эротического момента в моей жизни.
Ты аккуратно и сосредоточенно накрыл ладонями обе груди и произнес, почти как заклинание:
— Это всё слишком для меня, слишком.
Едва прикасаясь губами, ты поцеловал меня в каждую грудь несколько раз — тебе почти не пришлось наклоняться. Я стояла неподвижно. Не помню даже, подняла ли я руки, чтобы тебя обнять. По-моему, нет.
Спросила:
— Что — слишком?
— Ты — слишком. Слишком красивая. Эта грудь. Эта кожа. Эти глаза. Эти волосы. Неужели это всё для меня?
И еще ты спросил:
— У тебя ведь есть кто-то, кому это принадлежит, да?
Секса у нас с тобой в тот день не было, да и не могло быть, потому что — ты был прав — я по-прежнему принадлежала бородатому философу, которого все называли Марковичем. Он, кстати, приехал в тот день и по-хозяйски увел меня, всё еще дрожащую изнутри от твоих касаний. Эти бережные прикосновения ко мне, как к драгоценному объекту, как к кукле наследника Тутти, я никогда не забуду.
Больше никто меня так не трогал.
И даже ты больше никогда так не трогал.
10
5 апреля 2013
Иванчик, я, кажется, влюбилась. Чувствую себя как будто пьяной — из-за совсем юного парня. Написала
“юный” и улыбнулась. Ничего себе юный — тридцать три года, больше, чем было тебе на момент нашего романа. Он на тринадцать лет младше меня, поэтому я и воспринимаю его как мальчика.
Ты сейчас сказал бы:
— Иванчик, ну ты совсем пошел вразнос! Я знаю, знаю. Знаю я, что бы ты сказал. Что все скажут. Гормональное. Материнское. Что там еще… Ну да, конечно. Так и вижу, как выстроились в ряд увядающие истерички с проблемами в нижнем отсеке, как выразилась бы Рената Литвинова. Со сниженными эстрогенами и со своими игрушечными мальчиками. Но мой мальчик бы тебе понравился. Ты любил тех, в ком чувствовал чистоту, уязвимость, застенчивость, робость. Ты любил красивых людей, а он красивый. Хотя, может быть, я просто смотрю на него сквозь любовные линзы.
“Они дали фильму нечто большее, чем жизнь.
Они дали ему стиль”, — так ты писал про ослепительно красивых героев “Человека-амфибии”.
За стиль ты многое готов был простить. И я тоже.