— Молчи! Не хочу с больным спорить. Молчи и не спорь! Тебя надо отправить в Вильно, а потом домой. Ты заслужил отдых. Чего ты хочешь, говори мне смело.
— Ничего…
«Что с ним? — думал Ходкевич. — Что-то с мозгами, — наверное, спьяну упал, ударился головой, надо отправить его в Миляновичи: молодая жена скорее вылечит его, чем все эти лекари. Или это Мария Козинская, может быть, его со зла сглазила? Черт тут разберет, ничего не пойму…»
— Ну я пошел, князь, — сказал он, вставая. — Перед отъездом еще зайду, а ты подумай: может, тебе что надо? Прощай, поправляйся быстрее.
Вильно был завален снегами, курились прямые столбы дымов, лаяли собаки из-за калиток, скрипели полозья, кричали галки, подымаясь стаями со старых лип.
Курбский ни о чем не спрашивал и ничего не просил, часами лежал или сидел, глядя в огонь топившейся печки, ничего не читал и писем в свое имение не писал. И спал плохо — слуги говорили, что ночами он ворочается, стонет, а иной раз и говорит что-то. В Вильно ждали прибытия короля.
…И сам проселок на задах зарос мелкой травкой, и вдоль проселка стояла июльская трава, пестрая от желтых цветочков зверобоя и белых — лечебной ромашки, желто-лиловых иван-да-марьи и других всяких, среди травы жужжали шмели, за травой в бледно-голубом небе стояло маленькое бесцветное облачко. Было жарко, хотелось пить, справа за дорогой, за овсяным полем вдоль речки, поднимались купы ивовых кустов, слева за оврагом стояли на опушке елового леса редкие молодые березы. Их листва еле-еле заметно шевелилась — ветра почти не было. Отец шел молча, а он — рядом, загребая босыми ступнями по мягкой шелковистой мураве, которой зарос этот проселок на задах их дома. Крыша была видна издалека из-за серебристых ветел: дом был высокий, со светелкой и резным коньком. Он приноравливался вприпрыжку к шагу отца, а потом почувствовал, что это не он, а Алешка, а он — это отец, и ему стало так страшно от этого, что он открыл глаза.
Лампада у образа еле освещала комнату, стол, замерзшее окно, иней в пазах — на дворе был сильный мороз. «Где ж, когда я сделал не так? Если б я не бежал, казнили бы и меня и их. Если б не бежал, а защищался, бился бы, то меня хоть и не казнили, но убили бы в бою, а их обязательно бы тогда казнили. А могли и помиловать. Нет, уже тогда Иван Васильевич начал целыми семьями истреблять. Или можно было пробиться из города силой, увезти семью? Смешно и думать такое… Или заранее их отправить якобы на богомолье в Печоры, а потом самому сняться, забрать с дороги и — через рубеж… Заранее! Не думал я, что Иван поднимет и на меня руку. Разбудил Келемет и — или бежать, или сдаваться на пытки… Нет, все равно нельзя было их, Алешку бросать — биться и умереть, а больше человеку не дано совершить — жизнь отдать без размышлений. От злобы я сбежал, ради мести и сохранения своей шкуры. И нет мне прощения!»
Такие мысли шли и крутились в порочном кольце каждую ночь, и не было им ни ответа, ни конца.
Можно было уже ходить по комнате, и даже во двор он вышел, но плавали пятна темные перед глазами, а когда нагибался — земля бросалась навстречу, и он хватался за стену. Однако ехать домой не хотелось: стало нелюбо, тяжко имение, где недавно жила Мария. Он о ней запретил себе вспоминать совсем и вспоминал все реже, но, когда возникали в полутьме ее неподвижные светлые глаза, его охватывал страх, в затылке появлялась боль, перерастала в тошноту, и он ворочался в постели, читал заклинание от бесов. Поэтому он все откладывал и откладывал поездку домой, а потом наступило Рождество; он встретил праздник в одиночестве.
Рождественские дни его детства — служба в домовой церкви, радостные лица — вот мать, вот брат Роман, синеглазый, нарядный и смешливый, вот сестра. Впервые за много лет он видел их лица, выплывающие из небытия, вглядывался — чувствовал, что они живы и навеки остались детьми. Лица бледнели, исчезал запах пирогов, меда и сухого сена, раструшенного под камчатой скатертью, запах материнского теплого платья, к которому она прижимала его голову, целуя в макушку.
После праздника пришло разрешение, подписанное Замойским, отъехать князю Андрею Курбскому для лечения от болезней, полученных на королевской службе. Но он не этого разрешения ждал, а сам не знал чего. В начале февраля его в санях повезли в Миляновичи на Волынь.