С отъездом Алексея Михайловича в Москву их добрые отношения не прервались. Своего бывшего начальника отставной майор с любовью называет «мой Кутузов». Правда, переписку, по занятости бригадира, вела лишь Екатерина Ильинична. Конечно, не материнский интерес сохранить жениха двигал ее пером. Если вспомнить, что Парашеньке в эту пору шел шестой год, станет ясно, что разговоры о будущем браке носили во многом шутливый характер. Для Екатерины Ильиничны знакомство с Алексеем Михайловичем стало началом глубокой и значительной в ее жизни духовной дружбы. Дружба эта подтвердила те редкостные душевные и умственные достоинства, какие находили у Голенищевой-Кутузовой ее современники. Однако судьбе было угодно, чтобы с этой поры беседы их приняли характер эпистолярный. Редкостный даже для романтического восемнадцатого века пример!..
Впрочем, Екатерина Ильинична могла встретиться с Алексеем Михайловичем в Москве. Например, осенью 1784 года, когда Михаил Илларионович выхлопотал отпуск в связи с кончиной отца. Глухие намеки на это можно найти в письмах. И тут открывается еще одно предположение, возможно объясняющее напряженный и даже драматический характер посланий, которыми обменивались Кутузов и Екатерина Ильинична.
Алексей Михайлович был глубоко и без всякой надежды на успех влюблен в нее.
В отличие от своего необыкновенно общительного супруга, обожавшего общество, легкий флирт, атмосферу увлеченности, столь свойственную тому времени, Екатерина Ильинична придерживалась в быту твердых устоев. Да и Алексей Михайлович, судя по его характеру, должен был всячески отгонять от себя запретное, с точки зрения глубоко религиозного человека, чувство как недостойный соблазн. Тем не менее оно стойко жило в нем. Екатерина Ильинична лишний раз приоткрыла завесу этой тайны в письме к своему другу за 1791 год:
«Я корю себя за то, что вы так одиноки, каким вы сделались; вы, который заслуживает в высшей степени иметь спутницу в этой страшной жизни; да, мой друг, мысль знать вас несчастным убьет меня, знать несчастным из-за меня…»
Примечательно, что этот кусок письма написан по-французски, что вообще было не свойственно Екатерине Ильиничне. И не одна забота о возможной перлюстрации заставила ее сделать это. Вероятно, русский язык казался ей слишком открытым, даже беззащитным, и она постеснялась прибегнуть к нему, когда перо коснулось самого потаенного, интимного. Судя по тону ее писем, и Екатерине Ильиничне был небезразличен Алексей Михайлович – «Матвеевич», как ласково именовала она его иногда. И не четыре-пять лет разницы в возрасте стали между ними непреодолимым барьером, а та высшая нравственность, которой наделил Пушкин Татьяну, жену боевого генерала:
Егеря Бугского корпуса после тяжелого марш-броска расположились на ночевку у берега Днепра, близ тракта, ведущего на Кременчуг.
Генерал-майор Голенищев-Кутузов в сопровождении адъютанта объезжал в сгущающихся сумерках биваки, прислушиваясь к вспышкам смеха, необидной перебранке, словесному солдатскому озорству.
– Федул, что губы надул? Ай, жену спомянул? – раздавалось поблизости.
– А чего споминать-то, – отвечал на шутку серьезный голос. – Солдат – отрезанная краюшка. Ее, чать, не приставишь снова к караваю…
– Бают, что именно сегодня, двадцать второго числа августа месяца, на память Агафона Огуменника, – тараторил с другой стороны надтреснутый басок, – лешие ночью выходят из лесу. Они бегают по селам и деревням, дурят и раскидывают снопы по гумнам. Поэтому опытные знахари надевают тулуп навыворот и стерегут всю ночь на гумнах с кочергой в руке…
– А что, братцы мои, я вам скажу, – доносился от следующего костерка старческий альт. – Ведь за гробом ожидают нас не чины да почести. Не по формулярным спискам и не по числу лет службы перекликать и сортировать нас будут. Нет, братцы мои! Тут и солдатским надеждам есть место. На суде общем, где душа и сердце вроде пыжовника, щетки и трещотки, явится к осмотру налицо, иному рядовому, с путей веры и чести прибывшему, выпадет доля далеко не по ранжиру и вовсе не по старшинству. Верный и честный солдат получит вечное место получше иного ундера или даже его благородия…
«Не иначе как расстрига, подавшийся в солдаты, предается загробным мечтаниям», – усмехнулся, проезжая поодаль бивака, Михаил Илларионович.
А у самой воды, от другого костерка, под мерный плеск постирушки, подымалась незамысловатая песенка, выпеваемая ломким, молодым еще голосом: