Даже мой утешительный приезд, прошедший в полном молчании (имя доктора Манфреда мы ни разу не упоминали), был, пожалуй, обманом. В душе я знал, что ехал к ней с бешеной внутренней радостью, стремясь занять пространство, освободившееся с исчезновением доктора Манфреда. Дорино желание играть со мной сонаты было бы декларацией: она не хочет, чтобы я приносил ей в жертву музыку. И это не потому, что она считает будто у меня такой уж огромный талант и потеряет великого скрипача, если я поселюсь с ней в деревне, а потому, что она не любит меня в так степени, чтобы согласиться на любую жертву. Ее б я отказался от скрипки ради халуцианской жизни она бы с радостью приняла меня в свой лагерь, может быть, со временем обнаружила бы, что не для нее никого лучше меня. Но она не хочет, чтобы я из-за нее менял жизнь. Совесть ее не сможет вынести причитаний липового халуца, который станет оплакивать свои загубленные таланты, чтобы вынудить у нее вечную любовь.
Со смешанными чувствами пошел я играть с Дорой. Мне хотелось говорить, неважно о чем, к тому же я не был уверен, что мы сможем играть как следует, что внутреннее напряжение не скажется на исполнении. Мы давно не играли вместе, и у нас уже нет той согласованности, какая бывала в дни, когда мы играли почти каждый день. Я обрадовался, что появились слушатели, они заставили нас выжать из себя все, на что мы способны. Послушать нас пришло много учеников — значит, я не напрасно потратил время в Бен-Шемене. Мои уроки музыки принесли хорошие плоды. Когда я написал отцу, к что преподаю пение и игру на дудочках, он задал мне вопрос: разве это не пустая трата сил — такой скрипач, как я, учившийся у лучших учителей, а ему ничего лучшего не остается, как учить пению и игре на дудочках? Я ответил, что делаю святое дело, — если молодежь вырастает без музыки, то жизнь ее будет пустой и убогой. Он ответил со своей обычной иронией: слова «святое дело» стоит приберечь для чего-то более серьезного. Я играл с большим волнением, Дора же — в полнейшем спокойствии. Я завидовал ей. Воистину совершенный человек. Отказалась даже от гордости. В глубине души я хотел, чтобы меня восхваляли за то, что я отрекся от скрипки, а она бросила фортепьяно в полном согласии с собой. У меня было чувство, что я приношу жертву, а у нее — ощущение возвышения души. Мы играли сонату Моцарта, потом сонату Бетховена. В перерыве я вдруг увидел, что среди наших слушателей сидит не кто иной, как Курт Розендорф. Я страшно растерялся. Просто руки дрожали. Но потом выяснилось, что я боялся зря. Розендорф такой человек, который способен понять, что представляет собой скрипач, даже если застал его в самые худшие минуты. А может быть, именно внутреннее волнение и произвело на него впечатление.
Я должен был открыть дневник раньше, но чувства мои настолько перемешались после той поездки с Розендорфом в автобусе из Бен-Шемена в Тель-Авив, что я не мог передать своих мыслей. Я не знал, насколько его предложение серьезно. Он говорил немного шутливо, точно взрослый, заговоривший с ребенком. Но уже после, когда мы встретились в артистической и он спросил меня, обдумал ли я его предложение, я понял, что это были не пустые разговоры для проверки.
Розендорф спросил, хочу ли я играть в квартете, который он намерен создать. Понятно, что первый мой ответ был просто продиктован вежливостью: «Это для меня большая честь», — сказал я. Потом я, не утерпев, рассказал ему, что все еще сомневаюсь в том, стоит ли мне быть профессиональным музыкантом. В сущности, я был счастлив, что он обратился ко мне. В оркестре есть, по меньшей мере два десятка скрипачей лучше меня. Из признательности я и поделился с ним своими колебаниями.
Я был очень смешон. Слова мои были пустой звук. Разве не ясно, что я уже избрал музыкальную карьеру. И в тот момент, когда он протягивает мне руку, чтобы вытащить из прозябания, я начинаю рассказывать ему о своих высоких идеалах.
Он, похоже, смеялся надо мною.
— Если решите в ближайший месяц, еще не будет поздно, — сказал он, — я придержу для вас место.
Какая глупость! Намекать Розендорфу, что есть в мире пещи поважнее музыки! Будто он не знает… Ну а по правде — что я предлагаю делать музыкантам? Работать в коровнике, дабы тем самым отреагировать на крушение системы ценностей западной цивилизации? Вернуться в Германию, чтобы создать там вооруженное подполье? Да что мы умеем, кроме музыки? Он, по крайней мере, умеет хорошо делать свое дело. А мне еще предстоит доказать, что я имею право просить плату за удовольствие, доставляемое слушателям.
Но я сделал еще большую глупость. Заговорил о Доре. У меня была огромная душевная потребность упомянуть ее имя. Я сказал, что уважаю ее способность предпочесть идеал воспитания музыкой самому исполнительству. Розендорф отнюдь не пришел в восторг. Не такая уж большая потеря, намекнул он, она играет, как ученик, которого научили разбирать ноты, — и не более того.