В тот же момент события начали разворачиваться с головокружительной быстротой. К чести нашего квартета скажу, что мы не оборвали игру посередине части — скерцо из «Смерти и девушки» — даже когда сообразили, что произошло нечто серьезное, потому что несколько парней выбежали вон, хоть и осторожно, стараясь не мешать (по их поведению мы поняли, что от нас ожидают, чтобы мы продолжали игру), и снаружи сразу послышался рев моторов и торопливые возгласы: «Намочить мешки!», «Где ключ от оружейного склада?» — и еще до окончания скерцо мы увидели в окне красневшее на горизонте небо. Не помню, играли ли мы когда-нибудь последнюю часть так быстро. Быстрота эта произвела огромное впечатление на оставшихся слушателей — нескольких девушек, парня с ногой в гипсе и еще двоих ребят, стоявших в дверях и ожидавших чего-то, — они бешено зааплодировали нам, а потом тоже поспешно ушли, оставив с нами только секретаря по культработе и двух девушек, видимо, приготовивших для нас какое-то угощение. К нему я не успел притронуться — сразу после того, как опустил скрипку в футляр, я, попросив Эву за ней приглядеть, тоже вышел во двор, отчасти надеясь встретить Дору, которая ушла еще с первой волной слушателей, отчасти потому, что все это происшествие сильно взволновало меня. Уже много лет я в Эрец-Исраэль и ни разу не был так близко от места нападения. Еще я успел подумать, что есть что-то отвратительное в моем волнении, горят, погибают плоды тяжкого человеческого труда, а я вроде накапливаю волнующие переживания, извлекаю некое странное эстетическое удовольствие из расторопности и собранности членов киббуца, организовавшихся с поразительной быстротой. Решительность их действий вызывала зависть — словно видавшая виды армия. Одни проверяли оружие, другие грузили на грузовик огнетушители и влажные мешки, кто-то запрягал лошадь в телегу, на которой лежал бак с водой. И вдруг, прежде чем я успел на себя разозлиться за то, что стал наблюдателем, а не участником происходящего, я уже оказался на грузовике в своей белой рубашке и парадных брюках, предназначенных для выступлений, — какое-то странное, непохожее на окружающих существо, эдакий Пьер Безухов, турист на поле битвы — и все это, еще не успев увидеть Дору, а вскоре мы были уже за воротами и только тогда меня заметили. Реакция была уважительно-насмешливая, понятно, посыпались шутки насчет музыканта, одни удачные, другие довольно гнусные, но я не сердился, ведь они не хотели меня обидеть. Через несколько минут мы уже были на поле и, рассыпавшись цепью, пошли на стену огня, разгоравшегося с каждым порывом ветра. Мы работали долго, до изнеможения, каждый как будто выбрал себе «свой» очаг пламени и вел с ним отдельную войну. Мешок в моих руках уже превратился в обгоревшие лохмотья, а я все продолжал сбивать пламя, с силой, не соответствовавшей обстоятельствам, кругом летали маленькие искорки, одна попала в глаз и больно обожгла. Моя белая сорочка, символ капитуляции перед буржуазными радостями, постепенно окрашивалась в цвета окружающей местности, черные пятна появлялись на ней одно за другим… Но вдруг раздались выстрелы, кто-то из нотрим был ранен, послышался приказ ползком отходить от огня, который тем временем утих (один из участков поля выгорел дотла), и я поспешно спрятался за насыпью железной дороги, где какой-то киббуцник, стоя на коленях, перевязывал раненого. И тут я увидел, что высокий мужчина, который хладнокровно и метко стрелял из ружья раненого бойца по темным фигурам, хорошо просматривавшимся за стеной огня, — это Бернард Литовский. Он успел переодеться и присоединился ко второй группе, выехавшей на тушение пожара, которая отличалась большей организованностью и действовала более эффективно, чем наша.
Поведение Литовского, служившего когда-то в германской армии, заслужило всеобщее признание, и как только выяснилось, что рана у пострадавшего киббуцника очень легкая, все с восхищением заговорили о Литовском. В эту минуту я раскаялся во всем, что было у меня на сердце против него, простил ему и поверхностность, и хвастовство, и бестактность, и упоение своей мужественностью, и даже то, что казалось мне хуже всего, — бесстыжую болтовню и сплетни про личную жизнь Эвы.
Сперва я даже чуть завидовал Литовскому: о нем только и говорили, а про меня совсем забыли, хоть я выбежал с первой группой, но это смешное разочарование исчезло без остатка после того сюрприза, что ждал меня во дворе усадьбы и напрочь перевернул все мои чувства.
На глазах у всех — насколько можно видеть в темень — ко мне подошла Дора и, с улыбкой глядя на мой смешной вид, нежным и трепетным голосом, какого никогда не доводилось мне от нее слышать, тем самым голосом, каким говорила с доктором Манфредом, сказала, что она страшно волновалась, когда я вдруг исчез из виду. А потом безо всякого предупреждения встала на цыпочки и, обхватив мои плечи обеими руками, поцеловала меня в щеку долгим поцелуем, раз и еще раз!