После, уже мокрой рукой, нельзя было искать бумагу. Я смутно, как сквозь сон, чувствовала что-то неладное — карту рядом со своей рукой, но никак не могла даже вспомнить, что именно омрачает мою радость раскрашивания, красила и красила.
Я уже красила свое лицо: разделила его ровно на две половины от лба к носу и подбородку. Разделив, стала расписывать лицо от этой линии: справа — синим, слева — красным, и когда было уже почти все готово, когда я хотела пойти и проверить, как ровно я себя раскрасила, тогда вошел отец.
Я сползла очень быстро, и следом за мной сползла карта и тут же закрутилась рулоном. Отец бросился к карте и развернул ее.
Я залилась синими и красными слезами, и не потому, что меня бранили и грозили не пустить туда-то и туда-то, не дать чего-то, лишить и прочее, мне было страшно потому, что отец душным голосом говорил:
— Нет, положение безвыходное. Я просто не вижу никакого выхода!
Его сдавленный голос, его жесты выражали полную безвыходность, будто бы он был не он, а я, которая никогда не смогла бы нарисовать такую карту. Отец потом прекрасно сделал доклад и показал подчищенную карту и только посмешил всех рассказом обо мне, расписанной синей и красной краской. А меня долго мучил своей холодностью и презрением. Я ничего не знала, и для меня слово
Ожидание целой жизни впереди, ожидание веселья и радости делало
При всем своем остром ощущении цвета, я совсем не видела картин. Даже если меня водили по музею, и показывали что-то, и говорили всякие великолепные слова о разных мастерах, о том, как они умеют передавать цвет, объем и так далее, — я не видела на картинах ни цвета, ни объема, не видела фигур, а ощущала особенный холодок Эрмитажа и толпу, которая меня отвлекала и нравилась гораздо больше, чем все то, что мне показывали.
Мне говорили, чтобы я посмотрела, как дивно сочетаются краски вот там, как изумительно светится живое тело и прямо дышит на той картине, но я была увлечена всем происходящим в музее: веселой толпой и той особенной тишиной, которую боялась нарушить каким-то своим громким возгласом, нарушить стройное движение толпы возле картин и остаться вдруг одной в холодном зале с огромными людьми на картинах.
Мама или бабушка — кто водил меня — выбивались из сил, стараясь объяснить мне, как удивительно контрастируют лица и темные одежды, как великолепно написан бархат, а я рассеянно верила всему их потоку слов, не находя ничего сверхъестественного в этих некрасивых, на мой взгляд, лицах и толстых фигурах.
Из музея приходила и углублялась в свои картинки. Долго, часами разглядывала старые гравюры: подробные, вычурные фигуры, благородные до невероятности лица, неподвижные, засахаренные, милые своей знакомостью, своей возвышенностью и еще тем, что, рассматривая эти картины и зная их наизусть, могла вдруг в уголке найти какую-то кошку, которая тут же ела косточку или даже мышь, а в другом уголке найти цветок или рабочую корзинку и котенка, который катал клубок. Эта находка в картине была мне так приятна, что я настраивалась особенно весело и благодушно, в то время как из картинной галереи могла прийти со слезами и раздражением: не любила сразу много картин, не могла их все запомнить и вместить в память.
Много лет спустя — уже после блокады и эвакуации — пришла в Эрмитаж все с той же детской неприязнью и еще с голодным раздражением и все-таки не хотела, не могла видеть никаких картин, пока постепенно не прониклась сперва Дюрером, потом Боттичелли, потом Брейгелем. И вдруг узнала, что все это может не только нравиться, но и угнетать, что может быть таким прекрасным, что уже становится страшным для тебя.
Глава двадцать четвертая
СНЫ
Так часто вечером казалось: невероятная тяжесть теперь навсегда камнем лежит на душе, ее никогда не сбросить с себя, все, что было хорошего, — кончилось, и теперь начинается настоящая смерть, но засыпала и просыпалась светлая, как день, ясная, совершенно забывшая, что было плохого и тяжелого вчера и что именно так угнетало.
Видела сны, а во сне все страшное растворялось и улетучивалось, забывалось, как будто и не было. Сны оставляли свое настроение. Сны были и страшные, и легкие, причем легкие сны могли быть по сюжету очень страшными, и наоборот. Могло казаться страшным то, что в самом деле было вовсе не страшно, если я рассказывала об этом. Страшный сон о том, что я куда-то бегу, падаю, не могу бежать, хотя я совсем не знаю, кто меня преследует и от кого я бегу. Нестрашными были сны о том, что кто-то убивает кого-то при мне или даже меня убивают.