Читаем Лань полностью

Бедняжка Ангела, с ее маленькими ручками, маленькой медицинской сумочкой, трогательной походкой – какие прелестные, должно быть, делала она повязочки из белоснежного бинта и лейкопластыря… С Ангелой все и всегда были вежливы и милы; наверняка даже умирающие испускали дух от какого-нибудь внутреннего кровоизлияния, чтобы она, не дай бог, не испачкала пальчики. Я как раз была в университете, когда и у нас наконец-то случился налет. В то утро погибло почти четыреста человек. Дома, У матушки, все было спокойно. Дядя Больвари, служитель у нас на факультете, отправился в город узнать, что и как, еще до конца воздушной тревоги. Это был скучный, сморщенный бобыль, из которого, бывало, слова клещами не вытянешь; он вышел на улицу через неохраняемые двери подвала – патруль ПВО стоял у главного входа. Мы с ним почему-то тянулись друг к другу; иногда он приносил мне собственноручно испеченную булку: в молодости он был пекарем. Когда я увидела издали, в траве на берегу реки, его синюю куртку, первым моим побуждением было раздеться и перевязать его своей комбинацией. Но это было совершенно излишним: голова его раскололась надвое, будто дыня. У меня не было времени жалеть его и разглядывать: я искала жильцов. – появилась наконец возможность сдать кабинет отца. После обеда туда уже выехала мать Эвы Гаман с двумя малышами. Кабинет я сдала за невероятно высокую плату.

Как гремит, однако. Бомбы, те падали с пронзительным воющим звуком; потом что-то свистело с нарастающей силой и ухало. Экзамен по специальности я сдавала в подвале университета; Клемент, профессор, курил сигарету и постоянно ронял на стол пепел – так у него дрожали руки. Стукич, инспектор Учительских курсов, даже не прислушивался к нашим ответам; он расхаживал взад и вперед, то и дело смотрел на часы, а при особо близких сотрясениях втягивал воздух сквозь зубы. Я переводила Вергилия, ту часть, где Нептун успокаивает разбушевавшееся море. Solemque reducit.[29]

Читая стихи, нужно было соблюдать размер: silent arectisque auribus adstant.[30]
Кажется, так. В подвале звучали прекрасные, размеренные, исполненные покоя глаголы об усмиренной стихии, а снаружи падали бомбы. Клемент слушал меня и не слушал, а когда я дошла до того места, где боги разгоняют плотные тучи и возвращают солнце на небо, он посмотрел на меня и нервно рассмеялся. Шел апрель сорок четвертого; через три дня университет закрыли. Это было ужасно, потому что я не могла остаться в общежитии: немцы забрали его под госпиталь, нам пришлось собраться в течение двух часов. Я была в городе, пока не сыграла Ифигению.

Меня приютили у себя родные Ореста: мне совсем уже негде было жить. Младшая сестра Ореста, Пирошка Капрош, училась со мной на одном курсе; ни она, ни другие в восторге от меня не были, но тетушка Капрош так радовалась, что подготовка к спектаклю хотя бы на две педели избавит ее сына от фронта, что решилась пригласить меня к себе

– лишь бы не отменили спектакль. Сначала Ифигению отдали Беате Гец; потом, когда Беата уехала с родителями на Запад, роль перешла к Кате Тот. У Каты дело шло совсем хорошо – но тут дядя Тот забрал семью и вывез всех на хутор, так как очень боялся бомбежек; еще какое-то время надеялись на среднюю из сестер Ковач, однако та немного шепелявила, и Дожа, профессор венгерской литературы, на репетициях зажимал уши и кричал на нее; в конце концов она обиделась и отказалась играть. Тогда уже все кругом дрожали от страха, уезжали или переселялись в деревню, на хутора – и Дожа отдал Ифигению мне. Геза Капрош, Орест, вместе с Фоантом и Пиладом, держались за пьесу обеими руками, потому что Клемент заявил: пока не состоится спектакль, нет такой повестки, такого призыва, по которому университет отдал бы их армии. Тетушка Капрош поселила меня в комнату к Пирошке, жить у них было в общем неплохо – только уж очень они меня утомляли и раздражали своим постоянным страхом и вздрагиваниями: не идет ли почтальон, не объявляют ли воздушную тревогу и что будет, если Пирошка во время налета окажется дома одна. Пирошка же хныкала, тоскуя по своему жениху, по ночам ревела в подушку, зажигала свет, читала его письма; но в общем меня оставляли в покое – я много ела и учила роль. Я выучила ее на совесть, словно готовясь к экзамену. Спектакль ставил Дожа; он же выбрал и пьесу – в тот год он был ректором и, вынужденный откликнуться на призыв бургомистра и общественных комитетов, счел более правильным, чтобы студенты играли Гете, чём организовывали бы кабаре или концерт по заявкам в пользу жертв бомбардировок. Больвари рассказывал, что весь Университетский совет переглянулся и заулыбался, когда Дожа объявил название пьесы; Больвари не знал, что означают эти улыбки – но я-то знала. Дожа не любил немцев – и не любил войну. На доске объявлений висели рядом афиши: «Ифигения в Тавриде», благотворительное представление силами студентов университета, и концерт по заявкам, гастрольное выступление столичных артистов. Фамилия Пипи была написана крупными буквами в верхней части афиши.


Перейти на страницу:

Похожие книги

Аламут (ЛП)
Аламут (ЛП)

"При самом близоруком прочтении "Аламута", - пишет переводчик Майкл Биггинс в своем послесловии к этому изданию, - могут укрепиться некоторые стереотипные представления о Ближнем Востоке как об исключительном доме фанатиков и беспрекословных фундаменталистов... Но внимательные читатели должны уходить от "Аламута" совсем с другим ощущением".   Публикуя эту книгу, мы стремимся разрушить ненавистные стереотипы, а не укрепить их. Что мы отмечаем в "Аламуте", так это то, как автор показывает, что любой идеологией может манипулировать харизматичный лидер и превращать индивидуальные убеждения в фанатизм. Аламут можно рассматривать как аргумент против систем верований, которые лишают человека способности действовать и мыслить нравственно. Основные выводы из истории Хасана ибн Саббаха заключаются не в том, что ислам или религия по своей сути предрасполагают к терроризму, а в том, что любая идеология, будь то религиозная, националистическая или иная, может быть использована в драматических и опасных целях. Действительно, "Аламут" был написан в ответ на европейский политический климат 1938 года, когда на континенте набирали силу тоталитарные силы.   Мы надеемся, что мысли, убеждения и мотивы этих персонажей не воспринимаются как представление ислама или как доказательство того, что ислам потворствует насилию или террористам-самоубийцам. Доктрины, представленные в этой книге, включая высший девиз исмаилитов "Ничто не истинно, все дозволено", не соответствуют убеждениям большинства мусульман на протяжении веков, а скорее относительно небольшой секты.   Именно в таком духе мы предлагаем вам наше издание этой книги. Мы надеемся, что вы прочтете и оцените ее по достоинству.    

Владимир Бартол

Проза / Историческая проза